— Они сказали все, что мы хотели знать, и их признания явно свидетельствуют о вашей виновности.
— В таком случае, если они сказали все, что вы хотели знать, мои признания вам не нужны.
— Это ваш окончательный ответ, сударь?
— Да.
— Секретарь, зачитайте приговор.
Секретарь развернул бумагу и гнусавым голосом, с тем же выражением, с каким он прочел бы опись конфискованного имущества, прочел:
«Ввиду того, что дознанием, начатым 19 февраля, выявлено, что мессир Гастон Элуа де Шанле прибыл из Нанта в Париж с намерением совершить убийство его королевского высочества монсеньера регента Франции, после чего должен был последовать мятеж против власти короля, чрезвычайная комиссия, учрежденная для расследования этого преступления, судила шевалье де Шанле и сочла его заслуживающим кары, которая применяется к виновным в государственной измене и цареубийстве, поскольку особа господина регента неприкосновенна, как и особа короля.
А вследствие этого постановляем, что: господин шевалье Гастон де Шанле будет предварительно лишен всех титулов и званий; он и его потомство будут навечно обесчещены; его имущество конфисковано; его подъездные аллеи срезаны до высоты шести футов, а сам он обезглавлен по представлению людей короля на Гревской площади или в любом другом месте, которое господину верховному судье будет угодно указать, если только не последует помилование, пожалованное его величеством».
Гастон выслушал приговор, бледный и неподвижный, как мраморное изваяние.
— И на когда назначена казнь?
— Когда будет угодно его величеству.
Гастон ощутил страшную боль в висках, глаза его на мгновение застлала кровавая пелена. Он почувствовал, что разум его мутится, и молчал, чтобы не сказать что-либо недостойное его. Но если эти ощущения и были очень сильны, они быстро прошли; понемногу лоб его разгладился, щеки порозовели и на губах появилась презрительная улыбка.
— Прекрасно, сударь, — сказал он, — когда бы ни пришел приказ его величества, я буду готов. Я только хотел бы узнать, будет ли мне позволено перед смертью повидать дорогих мне людей и испросить одну милость у короля.
В глазах д'Аржансона мелькнула лукавая искра.
— Сударь, — ответил он, — я предупредил вас, что к вам отнесутся со всей возможной снисходительностью; вы могли бы все это сказать мне раньше, и, быть может, его величество был бы настолько добр, что вам бы не пришлось ни о чем просить.
— Вы неправильно поняли меня, сударь, — с достоинством сказал Гастон. — Я прошу его величество о милости, от которой не пострадает ни моя честь, ни его.
— Вы могли бы упомянуть короля прежде, чем себя, сударь, — заметил один из судейских тоном придворного крючкотвора.
— Сударь, — ответил Гастон, — я на пороге смерти и потому обрету вечное блаженство прежде его величества.
— Итак, о чем вы просите? — спросил д'Аржансон. — Говорите, и я сейчас же скажу вам, можете ли вы надеяться на удовлетворение вашей просьбы.
— Прежде всего я прошу, чтобы мои титулы и звания, впрочем не слишком большие, не были у меня отняты; у меня нет потомства, я умру весь целиком, и мое имя — единственное, что меня переживет, да и то, поскольку оно только благородное, но отнюдь не знаменитое, ненадолго.
— Это зависит всецело от короля, сударь. Только его величество король может ответить, и он ответит. Это и все, сударь?
— Нет, сударь. У меня есть еще одна просьба, но я не знаю, к кому я должен с ней обратиться.
— Сначала ко мне, сударь, а я в качестве начальника полиции решу, могу ли я взять на себя ответственность удовлетворить ваше желание или я должен обратиться с этим к его величеству.
— Ну что же, сударь, — сказал Гастон, — я хочу, чтобы мне оказали милость получить свидание с мадемуазель Элен де Шаверни, питомицей его светлости герцога Оливареса и с самим господином герцогом.
Услышав эту просьбу, д'Аржансон сделал какой-то странный жест, который Гастон счел признаком колебаний.
— Сударь, — поторопился добавить Гастон, — я готов ненадолго увидеться с ними где угодно и сколь угодно.
— Хорошо, сударь, вы увидитесь с ними, — сказал д'Аржансон.
— О, сударь! — воскликнул Гастон, делая шаг вперед, как будто желая пожать судье руку, — вы доставили мне огромную радость!
— Но с одним условием, сударь.
— С каким? Говорите же, нет такого условия, если только оно совместимо с моей честью, на которое я не согласился бы в обмен на столь великую милость.
— Вы никому не скажете о приговоре, в чем дадите мне слово дворянина.
— Я тем охотнее принимаю это условие, сударь, — ответил Гастон, — что одна из этих двух особ умрет, узнав об этом.
— Тоща все к лучшему. Вы больше ничего не имеете сказать?
— Нет, сударь, но я хотел бы, чтоб вы подтвердили, что я ничего не сказал.
— То, что вы все отрицаете, записано в протоколе. Секретарь, передайте листы шевалье, пусть он их прочтет и подпишет.
Гастон сел за стол и, пока д'Аржансон и остальные судьи, стоя около его, беседовали между собой, внимательно прочел все протоколы допросов и проверил свои ответы.
— Сударь, — сказал Гастон, — вот ваши бумаги, они в порядке. Буду ли я иметь честь увидеть вас еще раз?
— Не думаю, сударь, — ответил д'Аржансон с той обычной резкостью, которая делала его пугалом всех осужденных и приговоренных.
— Тогда до свидания в лучшем мире, сударь.
Д'Аржансон поклонился и осенил себя крестным знамением, по обычаю судей, прощающихся с человеком, которого они приговорили к смерти. И старший надзиратель отвел Гастона обратно в камеру.
XXXI. СЕМЕЙНАЯ НЕНАВИСТЬ
Вернувшись к себе в камеру, Гастон вынужден был ответить на вопросы Дюмениля и Помпадура, которые не спали, ожидая от него известий. Соблюдая данное д'Аржансону обещание, он не сказал им ни слова о смертном приговоре и только сообщил, что ему учинили строгий допрос. Но так как он хотел перед смертью написать несколько писем, он попросил огня у шевалье Дюмениля. Бумага и карандаш у него были: читатель помнит, что комендант дал их ему для рисования. На этот раз Дюмениль прислал зажженную свечу. Как было видно, ценность даров все возрастала: Мезон-Руж ни в чем не мог отказать мадемуазель де Лонэ, мадемуазель де Лонэ всем делилась со своим рыцарем, а тот, как добрый товарищ, отдавал часть своих богатств соседям по заключению — Гастону и Ришелье.
Несмотря на обещание д'Аржансона, Гастон продолжал сомневаться, что ему позволят увидеться с Элен, но он знал, что ему не откажут в исповеди. Он был уверен в том, что исповедник не откажется выполнить последнее желание приговоренного и передать два письма. Как только он собрался писать, он услышал сигнал от мадемуазель де Лонэ: ей нужно ему что-то передать. Письмо было для него. На этот раз он смог его прочесть, потому что у него была свеча. Гласило оно следующее:
«Дорогой шевалье,
поскольку Вы стали нашим другом и у нас нет от Вас секретов, расскажите Дюменилю о том, что скрывалось под пресловутым «Надейтесь», которое мне шепнул Эрман».
Сердце Гастона забилось чаще; может быть, в этом письме блеснет какая-нибудь искра надежды, ведь ему не раз говорили, что его участь неотделима от судьбы участников заговора Селламаре. Правда, те, кто ему об этом говорил, не знали, в каком заговоре замешан он.
Он стал читать дальше:
«Полчаса назад пришел врач в сопровождении Мезон-Ружа. Тот состроил мне такие нежные глазки, что я почувствовала — это добрый знак. И все же, когда я попросила у него разрешения поговорить с врачом наедине или хотя бы шепотом, он всячески этому воспротивился; его сопротивление я сломила улыбкой.
«Ну тогда, по крайней мере, — сказал он, — договоримся, что об этом никто не должен знать, потому что если кто-нибудь узнает о моей снисходительности, я, несомненно, потеряю место».
Это смешение любви и корысти показалось мне настолько странным, что я ему со смехом пообещала все, чего он хотел. Вы видите, как я держу слово. Итак, он отошел, а господин Эрман подошел поближе. И начался диалог, где жесты говорили одно, а слова — другое.
«У вас хорошие друзья, — сказал Эрман, — это люди высокопоставленные и интересующиеся всем, что касается вас».
Я, естественно, подумала о госпоже дю Мен.
«Ах, сударь, — воскликнула я, вам поручили что-то мне передать?» — «Тсс, — произнес Эрман, — покажите мне язык».
Вы можете себе представить, как забилось у меня сердце».
Гастон положил руку на сердце: у него оно тоже билось учащенно.
«Что же вы должны мне передать?» — «О, я лично ничего, но эту вещь вам принесут». — «Но что это, говорите же!» — «Ваши друзья знают, что в Бастилии очень плохие постели и особенно одеяла, и мне поручили передать вам…» — «… Что, что передать?» — «Плед для ног».
Я расхохоталась: преданность моих друзей ограничилась тем, что они постарались спасти меня от насморка.
«Дорогой господин Эрман, — сказала я ему, — в том положении, в каком я нахожусь, мне кажется, друзьям лучше было бы позаботиться о моей голове, чем о ногах». — «Это не друг, а подруга». — «Так кто же она?» — «Мадемуазель де Шароле», — сказал Эрман так тихо, что я едва расслышала.
А потом он ушел, а я осталась ожидать плед для ног от мадемуазель де Шароле.
Расскажите эту историю Дюменилю, пусть он посмеется».
Гастон грустно вздохнул. Веселость окружавших его людей была ему тягостна. Запрет поделиться с кем бы то ни было своей участью представился ему новой пыткой. Ему казалось, что слезы его соседей послужили бы ему утешением. Быть оплаканным двумя любящими сердцами, когда ты сам влюблен и вот-вот умрешь, — большое облегчение.
Поэтому у Гастона не хватило мужества прочесть письмо Дюменилю, он просто передал его шевалье и через несколько минут услышал, как тот смеется. В эту минуту он прощался с Элен. Часть ночи он писал, а потом уснул. В двадцать пять лет люди засыпают, даже если скоро они уснут навсегда. Утром Гастону принесли в обычное время завтрак, и он отметил, что пища более изысканна, чем всегда. Он улыбнулся этим последним знакам внимания и вспомнил, что их оказывают приговоренным к смерти.
Когда он кончал завтракать, вошел комендант.
Гастон вопросительно взглянул ему в лицо. На нем было обычное учтивое выражение. Он тоже не знал о вчерашнем приговоре или притворялся?
— Сударь, — произнес комендант, — не угодно ли вам спуститься в комнату совета?
Гастон встал. В ушах у него зазвенело. Для приговоренного к смерти всякий приказ, смысла которого он не понимает, ведет к месту казни.
— Могу ли я узнать, сударь, зачем меня просят спуститься? — спросил Гастон, впрочем, голосом достаточно спокойным и не выдававшим внутреннего волнения.
— Для того, чтобы принять посетителя. Разве вчера после допроса вы не просили у начальника полиции разрешения на свидание с кем-либо? — ответил комендант.
Гастон вздрогнул.
— И эта особа пришла?
— Да, сударь.
Гастон хотел бы продолжить расспросы, потому что вспомнил, что просил о свидании не с одним человеком, а с двумя. Ему сказали, что пришло одно лицо. Так кто же из двух? Но у него не хватило мужества задать вопрос, и он молча последовал за комендантом, который провел Гастона в зал совета. Войдя туда, Гастон жадно огляделся по сторонам, но зал был пуст, не было даже офицеров, которые обычно присутствовали при подобных свиданиях.
— Оставайтесь здесь, сударь, — сказал комендант Гастону, — особа, которую вы ждете, сейчас придет.
Господин де Лонэ поклонился Гастону и вышел. Гастон подбежал к окну: оно было зарешечено, как и все остальные окна Бастилии, и под ним стоял часовой. Пока он, наклонившись, рассматривал двор, дверь зала отворилась. Услышав это, Гастон обернулся и оказался лицом к лицу с герцогом Оливаресом. Он ожидал совсем другого, но и это уже было много. Если было сдержано обещание в отношении герцога, то не было и причин не сдержать его в отношении Элен.
— О, монсеньер, — воскликнул Гастон, — вы были так добры, что откликнулись на просьбу бедного узника!
— Это был мой долг, сударь, — ответил герцог, — к тому же, я должен вас поблагодарить.
— Меня?! — воскликнул в удивлении Гастон. — Что я сделал, чтобы заслужить благодарность вашего сиятельства?
— Вас допрашивали, вас отвели в камеру пыток, вам дали понять, что вас пощадят, если вы назовете сообщников, и вы все же не сказали ни слова.
— Я это обещал и сдержал обещание, вот и все, не стоит благодарности, монсеньер.
— А теперь, сударь, — продолжал герцог, — скажите мне, могу ли я чем-нибудь быть вам полезен?
— Прежде всего, успокойте меня на ваш счет. Вы не имели никаких неприятностей?
— Никаких решительно.
— Тем лучше.
— Если бретонские заговорщики будут так же немы, как и вы, я не сомневаюсь, что мое имя даже не будет упомянуто на этом процессе.
— О, я отвечаю за них как за себя, монсеньер. Но вы, вы можете поручиться за Ла Жонкьера?
— За Ла Жонкьера? — спросил озадаченно герцог.
— Да. Вы знаете, что он тоже арестован?
— Да, я слышал что-то в этом роде.
— Так вот, монсеньер, я спрашиваю, что вы об этом думаете?
— Мне нечего вам. на это сказать, сударь, кроме того, что я полностью ему доверяю.
— Раз вы ему доверяете, значит, он этого достоин, а это все, что я хотел знать, монсеньер.
— Тогда, сударь, вернемся к вашей просьбе.
— Ваше сиятельство видели девушку, которую я к вам привез?
— Мадемуазель Элен де Шаверни? Да, сударь, видел.
— Так вот, монсеньер, то, что я тогда не успел вам сказать, я скажу вам сейчас: уже год, как я люблю эту девушку. Весь этот год я даже во сне мечтал посвятить ей свою жизнь, сделать ее счастливой. Я говорю — во сне, потому что наяву я понимал, что не смею даже надеяться на счастье, и тем не менее в тот момент, когда меня арестовали, она должна была стать моей женой, потому что я хотел дать ей имя, положение и состояние.
— Не спросив у ее родителей и без согласия семьи? — спросил герцог.
— У нее не было ни семьи, ни родителей, монсеньер, и, по-видимому, в тот момент, когда она сочла должным покинуть ту особу, заботам которой ее поручили, ее собирались продать какому-то знатному вельможе.
— Но кто мог навести вас на мысль, что мадемуазель Элен де Шаверни должна была стать предметом постыдной сделки?
— Она сама рассказала мне о своем так называемом отце, который от нее прятался, о бриллиантах, которые ей дарили. И потом, вы знаете, где я ее нашел? В одном из нечестивых домов, где наши распутники предаются разврату. Ее, ангела чистоты и невинности! Короче говоря, монсеньер, эта девушка убежала со мной, несмотря на вопли гувернантки, среди бела дня и на глазах челяди, которой ее окружили. Она провела два часа наедине со мной и, хотя она осталась столь же чиста, как в тот день, когда ее впервые поцеловала мать, она теперь, тем не менее, скомпрометирована. И потому-то, монсеньер, я хотел бы, чтобы венчание, о котором мы говорили, состоялось.
— В вашем нынешнем положении, сударь? — спросил герцог.
— Тем более, монсеньер.
— Но, может быть, вы заблуждаетесь относительно того, к чему вас приговорили?
— Скорее всего к тому же, к чему в подобных обстоятельствах приговорили графа де Шале, маркиза де Сен-Мара и шевалье Луи де Рогана.
— Итак, сударь, вы готовы ко всему, даже к смерти?
— Я готов к ней, монсеньер, с того дня, как примкнул к заговору: единственное оправдание заговорщика в том, что, отбирая жизнь у другого человека, он ставит на карту свою.
— А что эта девушка выиграет от подобного замужества?
— Монсеньер, я не богат, но обладаю некоторым состоянием — она бедна, у меня есть имя — а у нее его нет; я хотел бы оставить ей имя и состояние, и с этой целью обратился к королю с просьбой не конфисковывать мое имущество и не лишать меня чести; если ему станет известно, ради чего я прошу этого, я не сомневаюсь, что мою просьбу удовлетворят. Если я умру, не женившись на ней, сочтут, что она была моей любовницей, она будет обесчещена, она погибнет, и напротив, если по вашему ходатайству или по ходатайству ваших друзей, о чем я горячу молю вас, нас обвенчают, ее никто ни в чем не сможет упрекнуть: кровь, пролитая на эшафоте за политическое преступление, не бесчестит семью; ни одно пятно не ляжет на мою вдову, и она будет жить если не счастливо, то, во всяком случае, независимо и достойно. Вот о какой милости я хотел просить вас, монсеньер; вы можете испросить ее для меня?
Герцог подошел к двери и постучал в нее три раза, она отворилась, и появился помощник коменданта Мезон-Руж.
— Господин помощник коменданта, — сказал герцог, — соблаговолите спросить от моего имени у господина де Лонэ, может ли девушка, которая ждет у дверей в моей карете, подняться сюда? Ей, как и мне, разрешено посещение. Не будете ли вы любезны привести ее сюда?
— Как, монсеньер, Элен здесь, у дверей?
— Разве вам не пообещали, что она придет?
— О да! Но я, увидев вас одного, потерял всякую надежду.
— Я хотел сначала увидеть вас наедине, полагая, что вам нужно сказать мне много такого, что ей не следовало бы слышать, я ведь все знаю, сударь.
— Вы все знаете? Что вы этим хотите сказать?
— Я знаю, что вас вчера вызывали в Арсенал.
— Монсеньер!
— Я знаю, что там вас ждал д'Аржансон, и он огласил приговор. Я знаю, что вас приговорили к смерти и потребовали от вас слова никому не говорить об этом.
— О, монсеньер, тише, тише! Одно слово — и вы убьете Элен!
— Будьте спокойны, сударь. Но давайте посмотрим, нет ли способа избежать исполнения приговора?
— Для того чтобы подготовить побег, нужно немало дней, а вашему сиятельству известно, что у меня в запасе всего несколько часов.
— Потому-то я и говорю о другом. Я спрашиваю, нельзя ли найти какое-либо оправдание вашему преступлению?
— Преступлению? — переспросил Гастон, удивленный тем, что слышит это слово от сообщника.
— Ах, Боже мой, — сказал, опомнившись, герцог, — вы же знаете, что люди всегда называют убийство этим словом, окончательный суд выносят потомки и иногда объявляют преступление великим деянием.
— У меня нет никаких оправданий, монсеньер, кроме того, что я считаю смерть регента необходимой для блага Франции.
— Безусловно, — ответил с улыбкой герцог, — но вряд ли это может послужить оправданием в глазах Филиппа Орлеанского. Хорошо бы найти какие-нибудь личные мотивы. Хотя мы с регентом и политические противники, я должен сказать, что он слывет незлым человеком. Говорят, он милосерден, и при его правлении никто не был казнен.
— Вы забываете графа Горна, колесованного на Гревской площади.
— Это убийца.
— А я кто? Я такой же убийца, как граф де Горн.
— С той только разницей, что граф де Горн убивал с целью грабежа.
— Я не могу и не хочу ничего просить у регента, — сказал Гастон.
— Я это знаю, но не вы лично можете просить, сударь, а ваши друзья. Если бы у ваших друзей был какой-нибудь благовидный предлог для оправдания, может быть, и просить бы не пришлось, герцог, возможно, сам бы помиловал вас.
— У меня нет оправданий, монсеньер.
— Сударь, позвольте вам заметить, что это невозможно. Решение, которое вы приняли, не возникает в сердце без всякой причины, без ненависти и жажды отмщения. Да, вот и капитану Ла Жонкьеру вы говорили, помнится, а он передал мне, что вы унаследовали семейную ненависть, расскажите же мне, что послужило ее причиной.
— Бесполезно, монсеньер, я не хочу вас этим утомлять. Событие, послужившее тому причиной, не представляет для вашей светлости никакого интереса.
— Неважно, вы все же расскажите.
— Ну хорошо, регент убил моего брата.
— Регент убил вашего брата?! Что вы говорите? Это невозможно, сударь! — воскликнул герцог Орлеанский.
— Да, убил, если от следствия перейти к причине.
— Объяснитесь же, говорите. Как мог регент…
— Мой брат был старше меня на пятнадцать лет, он заменил мне отца, умершего за три месяца до моего рождения, и мать, которая умерла, когда я был еще в колыбели. Так вот, мой брат был влюблен в девушку, которая по приказу герцога воспитывалась в одном монастыре.
— А в каком, вы не знаете?
— Нет, я знаю только, что это было в Париже.
Герцог что-то прошептал, но Гастон не понял или не расслышал.
— Мой брат был родственником аббатисы монастыря, он случайно увидел эту девушку, влюбился и сделал ей предложение. У герцога попросили согласия на брак, и он, кажется, согласился, как вдруг девушка, соблазненная своим так называемым покровителем, исчезла. Три месяца брат надеялся разыскать ее, но поиски оказались тщетны. Он больше никогда ничего о ней не услышал. От отчаяния он стал искать смерти и нашел ее в сражении при Рамильи.
— А как звали девушку, которую любил ваш брат? — живо спросил герцог.
— Этого никто так и не узнал, монсеньер, назвать имя значило бы обесчестить ее.
— Нет сомнений, это она! — прошептал герцог. — Это мать Элен! А как звали вашего брата? — добавил он громко.
— Оливье де Шанле, монсеньер.
— Оливье де Шанле, — повторил тихо герцог. — Я чувствовал, что имя Шанле мне знакомо. Продолжайте, сударь, я слушаю, — проговорил он.
— Вы даже представить себе не можете, монсеньер, что такое ненависть ребенка, особенно в нашем краю: я любил брата, как любил бы мать и отца вместе. И вот я остался один на земле. Я вырос в одиночестве и в надежде отомстить. Я рос среди людей, которые беспрестанно повторяли мне: «Это герцог Орлеанский убил твоего брата». Потом герцог Орлеанский стал регентом. Приблизительно тогда же организовалась бретонская лига. Я вступил в нее одним из первых. Остальное вы знаете, монсеньер. Теперь вы видите, что здесь нет ничего интересного для вашего сиятельства.
— Есть, сударь, и здесь вы ошибаетесь, — сказал герцог, — но, к несчастью, у регента на совести немало таких неблаговидных дел.
— Теперь вы понимаете, — продолжал Гастон, — что я должен покориться судьбе и не могу ничего просить у этого человека.
— Да, сударь, вы правы, — ответил герцог, — пусть все идет само собой, если оно пойдет.
назад<<< 1 . . . 24 . . . 32 >>>далее