В эту минуту дверь отворилась и показался помощник коменданта Мезон-Руж.
— Так что же, сударь? — спросил герцог.
— Господин комендант, действительно, получил от господина начальника полиции приказ разрешить заключенному свидание с мадемуазель Элен де Шаверни. Привести ее сюда?
— Монсеньер… — произнес Гастон, умоляюще глядя на герцога.
— Да, сударь, — ответил тот, — я понимаю, горе и любовь целомудренны и не терпят свидетелей. Я приду за мадемуазель де Шаверни.
— Свидание разрешено только на полчаса, — сказал Мезон-Руж.
— Я оставляю вас, — сказал герцог, — и я приду за ней через полчаса.
И, поклонившись Гастону, он вышел.
Мезон-Руж обошел комнату, осмотрел внимательно все двери, убедился, что под каждым окном стоит часовой и тоже удалился.
Мгновение спустя дверь отворилась и появилась Элен. Она была бледна, вся дрожала и, запинаясь, благодарила помощника коменданта. Тот учтиво поклонился ей и, не отвечая, вышел. Только тогда Элен огляделась и увидела Гастона. Так же, как и с герцогом, Гастона оставили с ней наедине, наперекор никогда не нарушавшимся правилам. Гастон кинулся к Элен, а она — к нему, и, забыв о прошлых страданиях, и о неизвестности в будущем, они упали друг другу в объятия.
— Наконец-то! — воскликнула девушка, обливаясь слезами.
— О да, наконец-то! — повторил Гастон.
— Увы! Видеть вас здесь, в тюрьме, — прошептала Элен, с ужасом глядя вокруг, — не говорить свободно! За нами следят, может быть, подслушивают!
— Не надо жаловаться, Элен, нам и так сделали исключение. Никогда заключенный не мог обнять свою любимую или родственницу. Обычно, Элен, посетитель стоит у этой стены, а заключенный на другом конце, посередине между ними стоит солдат, а предмет беседы оговаривается заранее.
— И кому же мы обязаны этой милостью?
— Я должен сказать вам это, Элен, без сомнения, — регенту, потому что, когда вчера я попросил у господина д'Аржансона разрешения увидеться с вами, он ответил, что это превосходит его полномочия и он должен обратиться с этим к регенту.
— Но теперь, Гастон, когда я обрела вас, расскажите мне, что произошло за это время, — для меня это была целая вечность слез и страданий! А ведь правда, предчувствия не обманули меня: вы участвуете в заговоре! Не отрицайте, я знала это.
— Да, это правда, Элен. Вы знаете, что мы, бретонцы, упорны в ненависти, как и в любви. В Бретани была организована лига, и все дворянство к ней примкнуло. Разве мог я поступить иначе, чем мои братья? Скажите, Элен, разве я мог, разве я должен был поступить иначе? Вы бы сами презирали меня, если бы увидели, что вся Бретань взялась за оружие и все мои друзья держат в руках меч, а я хожу с хлыстиком!
— О нет, нет, вы правы, Гастон. Но почему вы не остались с ними в Бретани?
— Их тоже арестовали, как и меня, Элен.
— Так на вас донесли, вас предали?
— Может быть. Но сядьте, Элен, дайте я посмотрю на вас, пока мы одни; позвольте мне сказать вам, что вы прекрасны и что я люблю вас. А вы, Элен, как вы жили без меня? Герцог…
— О, если бы вы знали, Гастон, как он был добр ко мне! Каждый вечер он навещал меня, сколько заботы, предупредительности!
— Ах, — перебил ее Гастон, которому в этот момент подозрение, подброшенное мнимым Ла Жонкьером, ужалило сердце, — но в этих заботах и предупредительности нет ничего подозрительного?
— Что вы этим хотите сказать, Гастон? — спросила Элен.
— Я вам сказал уже, Элен, вы очень красивы.
— О Боже мой, нет, нет, Гастон, на этот раз не может быть никаких сомнений, даже когда он был рядом со мной, так близко, как вы сейчас, даже тогда, Гастон, мне иногда казалось, что я обрела отца.
— Бедное дитя!
— Да, по какому-то странному совпадению, которого я сама не понимаю, голос герцога очень похож на голос человека, который навещал меня в Рамбуйе, и это сначала меня очень поразило.
— Вы полагаете? — рассеянно спросил Гастон.
— Боже мой, о чем вы думаете! — воскликнула Элен. — Мне кажется, что вы меня не слушаете?!
— Что вы, что вы, Элен! Каждое ваше слово проникает в мое сердце!
— Нет, нет, вы чем-то озабочены. О, Гастон, я ведь понимаю, что участвовать в заговоре — значит рисковать жизнью. Но не беспокойтесь, Гастон, я уже сказала герцогу, что, если вы умрете, умру и я.
Гастон вздрогнул.
— Вы ангел, Элен! — воскликнул он.
— Ах, Боже мой, — продолжала Элен, — вы понимаете, какая это мука чувствовать, что любимый человек подвергается опасности тем более грозной, что ты о ней ничего не знаешь, и понимать, что ты ничего, ничего не можешь для него сделать, разве что бесполезно проливать слезы, когда ты жизнь за него готова отдать!
Лицо Гастона озарилось счастливой улыбкой: он первый раз слышал от любимой такие нежные слова и под влиянием мысли, которая появилась у него несколько мгновений назад, произнес, беря ее руки в свои:
— О нет, моя Элен, о нет, ты ошибаешься, ты можешь много сделать для меня.
— Что я могу, Боже мой?
— Ты можешь согласиться стать моей женой, — ответил Гастон, пристально глядя на Элен.
Элен вздрогнула.
— Я — вашей женой? — промолвила она.
— Да, Элен, мы ведь задумали это, когда я был на свободе, и мы можем осуществить это теперь, когда я в тюрьме. Элен, жена моя, жена моя перед Богом и перед людьми! Жена моя в этом мире и в горнем, присно и во веки веков! Вот что ты можешь сделать для меня, Элен. Тебе кажется, что этого мало?
— Гастон, — сказала Элен, пристально глядя на молодого человека, — вы от меня что-то скрываете.
На этот раз вздрогнул Гастон.
— Я? — спросил он. — Что я могу от вас скрывать?
— Вы мне сказали, что видели вчера господина д'Аржансона.
— Да, сказал, и что?
— Гастон, — сказала Элен, бледнея, — вы осуждены. Гастона внезапно осенило:
— Ну что же, да, вы правы, — сказал он, — меня приговорили к ссылке, и я в своем эгоизме хотел, прежде чем покинуть Францию, связать вас с собой нерасторжимыми узами.
— Гастон, — прошептала Элен, — вы говорите мне правду?
— Да. Достанет ли у вас мужества стать женой изгнанника, Элен? Обречь на изгнание себя?
— Ты еще спрашиваешь, Гастон! — воскликнула Элен, и глаза ее осветились воодушевлением. — Изгнание! О, благодарю тебя, Боже мой! Я бы согласилась на пожизненное заключение с тобой вместе, Гастон, и сочла бы это за величайшее счастье! О, значит, я смогу поехать вместе с тобой или следом! Ведь это же счастье, подумай сам, это просто счастье — такой приговор по сравнению с тем, чего мы боялись! От нас отнимают только Францию, весь остальной мир — наш. О, Гастон, Гастон, мы еще можем быть счастливы!
— Да, Элен, да, — с усилием произнес Гастон.
— Конечно, да, — продолжала Элен, — подумай сам, как я буду счастлива! Для меня Франция — там, где ты. Моя родина — это твоя любовь. Мне придется заставить тебя забыть Бретань, твоих друзей, надежды на будущее, но я так люблю тебя, что заставлю забыть обо всем!
Гастону лишь хватило сил взять руки Элен в свои и покрыть их поцелуями.
— А место ссылки уже назначено? — заговорила снова Элен. — Тебе его не назвали? Когда тебя отправят? Мы ведь поедем вместе, да? Но отвечай же!
— Моя Элен, — ответил Гастон, — это невозможно, нам придется расстаться, по крайней мере, сейчас. Меня должны отвезти на границу Франции, и я еще не знаю, на какую, как только я буду вне пределов королевства, я свободен, и тогда ты приедешь ко мне.
— О, мы сделаем еще лучше, Гастон, — воскликнула Элен, — еще лучше! Я через герцога заранее узнаю, куда они хотят тебя сослать, и вместо того чтоб приехать к тебе, я буду тебя там ждать. Ты выйдешь из кареты, а я уже буду там и облегчу тебе прощание с Францией, а потом — ведь только мертвые не возвращаются, — потом король помилует тебя. Потом, может быть, поступок, за который сейчас тебя осудили, даже покажется достойным награды. Тогда мы вернемся, и нам ничто не помешает возвратиться в Бретань, колыбель нашей любви, рай воспоминаний. Ах, — продолжала Элен нетерпеливо, — ну, скажи же, что ты разделяешь мои надежды, что ты доволен, что ты счастлив!
— О да, да, Элен! — воскликнул Гастон. — Да, я счастлив, потому что только сейчас понял, какой ангел меня любил! О да, Элен, говорю тебе, один час такой любви — и потом умереть, это стоит больше, чем жизнь без любви.
— Ну хорошо, давай подумаем, — продолжала Элен, все помыслы которой устремились к открывшемуся для нее будущему, — что они теперь с тобой будут делать? Мне позволят еще раз прийти сюда до твоего отъезда? Когда и как мы увидимся? Ты сможешь получать мои письма? Тебе позволят мне отвечать? Когда я смогу завтра утром приехать сюда в тюрьму?
— Мне обещали, что нас обвенчают сегодня вечером или завтра утром.
— Здесь, в тюрьме? — спросила Элен, невольно вздрагивая.
— Где бы это ни произошло, Элен, — это свяжет нас с тобой на всю жизнь!
— Но вдруг, — сказала Элен, — они не сдержат слова? Что если тебя увезут и я тебя не увижу до отъезда?
— Увы, — сказал Гастон, и сердце его сжалось, — и это возможно, моя бедная Элен, и я этого очень боюсь.
— О Боже мой! Значит, ты думаешь, что твой отъезд уже близок?
— Ты ведь знаешь, Элен, — ответил Гастон, — узник себе не принадлежит, за ним могут прийти в любую минуту и увезти!
— О, пусть, пусть придут и увезут, — тем скорее ты будешь свободен и мы будем вместе! Не обязательно мне быть твоей женой, чтобы поехать за тобой, чтобы приехать к тебе. Я знаю верность своего Гастона, и с этого дня — ты мой супруг перед Богом. О, наоборот, уезжай поскорее, Гастон, потому что, пока тебя держат за этими толстыми и крепкими стенами, я буду бояться за твою жизнь, уезжай — и через неделю мы будем вместе, и нам уже не страшны будут ни разлука, ни соглядатаи, мы будем вместе навсегда.
В этот момент дверь отворилась.
— О Боже мой! Уже?! — воскликнула Элен.
— Мадемуазель, — сказал помощник коменданта, — время вашего свидания истекло, и даже давно.
— Элен! — воскликнул Гастон, судорожно хватая руки Элен: его сотрясала нервная дрожь, с которой он не мог совладать.
— Да, мой друг! — проговорила Элен, с ужасом глядя на него. — Да что с вами? Вы побледнели!
— Я?! Нет, нет, ничего! — ответил Гастон, с усилием беря себя в руки. — Ничего…
И он с улыбкой поцеловал ей руку.
— До завтра, — сказала Элен.
— До завтра.
В эту минуту в дверях появился герцог. Шевалье подбежал к нему.
— Монсеньер, — сказал Гастон, хватая его руку, — сделайте все, что вы можете, чтоб она стала моей женой! Но если вы этого не добьетесь, поклянитесь мне, по крайней мере, что она будет вашей дочерью!
Герцог сжал руки Гастона, он был так взволнован, что не мог говорить. Подошла Элен, и шевалье замолчал, боясь, что она услышит. Он протянул Элен руку, а она подставила ему для поцелуя лоб; по щекам ее струились слезы. Гастон закрыл глаза, чтобы не заплакать самому, видя, что она плачет. Наконец все же пришлось расстаться. Гастон и Элен обменялись долгим прощальным взглядом. Герцог протянул Га-стону руку.
Этих двух людей, из которых один приехал столь издалека, чтобы убить другого, связала какая-то странная симпатия.
Дверь затворилась, и Гастон упал в кресло. Несчастный молодой человек был совсем без сил. Через десять минут пришел комендант и отвел Гастона в камеру.
Гастон молча и мрачно последовал за ним, и когда комендант осведомился, не нужно ли ему чего-нибудь и нет ли у него каких-либо желаний, он только покачал головой.
Когда наступила ночь, мадемуазель де Лонэ подала сигнал, что у нее есть сообщение для соседа. Гастон открыл окно и притянул к себе веревку с письмом, в которое была вложена еще одна записка.
Он добыл себе свет обычным способом. Первое письмо было предназначено ему. Он прочел:
«Дорогой сосед!
Плед для ног оказался не таким пустяком, как я полагала, в нем была зашита записка с одним словом, которое я уже слышала от Эрмана: «Надейтесь».
Кроме того, там было вот это письмо для господина де Ришелье. Передайте его Дюменилю, а тот переправит его герцогу.
Всегда к вашим услугам.
Де Лонэ».
— Увы, — сказал, печально улыбаясь, Гастон, — когда меня не станет, им будет не хватать такого соседа.
И он позвал Дюмениля и передал ему письмо.
XXXII. ДЕЛА ГОСУДАРСТВЕННЫЕ И ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ
Выйдя из Бастилии, герцог отвез Элен к ней домой и пообещал приехать как обычно, между восемью и десятью часами вечера. Элен была бы еще больше благодарна за это обещание, если бы знала, что в этот вечер его высочество дает в замке Монсо большой костюмированный бал.
Вернувшись в Пале-Рояль, герцог спросил Дюбуа; ему ответили, что он работает у себя в кабинете.
Герцог быстро, по своей привычке, поднялся по лестнице и вошел в комнаты, не желая, чтоб о нем докладывали.
Дюбуа, действительно, работал за столом, причем с таким усердием, что не слышал, как вошел герцог, и тот, тихонько притворив дверь, подкрался на цыпочках и поглядел из-за спины аббата, что он так увлеченно пишет. Аббат составлял что-то вроде таблицы, в которой значились какие-то имена с подробными указаниями в скобках против каждого имени.
— Какого черта ты тут делаешь, аббат? — спросил регент.
— А, это вы, монсеньер? Прошу прощения, я не слышал, как вы вошли, иначе бы я…
— Я тебя спрашиваю не об этом, — сказал регент, — я спрашиваю, что ты делаешь.
— Я подписываю извещения о похоронах наших бретонских друзей.
— Но ведь их судьба еще не решена, ты безумно торопишься, и приговор…
— Я знаю приговор.
— Так его уже вынесли?
— Нет, но я продиктовал его судьям перед их отъездом.
— То, что вы делаете, аббат, просто омерзительно!
— Ну, знаете ли, монсеньер, вы невыносимы! Занимайтесь семейными делами, а государственные предоставьте мне.
— Семейными делами!
— О, что до этих дел, тут я покладист, ей-Богу, или вам уж и вовсе трудно угодить? Вы рекомендуете мне господина Гастона де Шанле, и по вашей рекомендации я ему сделал из Бастилии райский уголок: еда прекрасная, великолепные мессы, любезнейший комендант, позволяю делать дыры в полах и вынимать камни из стен, а ремонт их обходится нам весьма недешево. С тех пор как он туда попал, у всех вокруг праздник: Дюмениль целый день болтает через каминный дымоход, мадемуазель де Лонэ удит рыбку из окна, Помпадур пьет шампанское — вплоть до Лаваля, который три раза в день промывает себе желудок, как только он не лопнет! Тут я ничего не говорю, это ваши семейные дела, но там, в Бретани, — там вам делать нечего, монсеньер, и я вам запрещаю вмешиваться в это дело, если, конечно, что весьма возможно, вы там не понаделали еще четверть дюжины неведомых дочерей.
— Дюбуа, ты мерзавец!
— Вы полагаете, что назвав меня по имени и добавив к этому имени эпитет «мерзавец», вы все сказали?! Прекрасно, я мерзавец, если вам так нравится, но без этого мерзавца вас бы уже убили.
— Ну и что?
— Ну и что?! И это государственный муж! Ну что же, меня после этого, может быть, повесили бы, и это соображение тоже нужно принять во внимание, госпожа де Ментенон стала бы регентшей Франции: хороша шуточка! Ну и что? И подумать только, что подобные наивные глупости произносит правитель-философ! О Марк Аврелий! Кажется, это он сказал эту нелепость, монсеньер: «Populos esse demum felices, si reges philosophi forent, aut philosophi reges»? Вот вам и пример!
Говоря все это, Дюбуа продолжал писать.
— Дюбуа, — сказал регент, — ты не знаешь этого юноши!
— Какого юноши?
— Шевалье!
— Неужто? Ну, вы его представите мне, когда он станет вашим зятем.
— Это будет завтра, Дюбуа.
Аббат в изумлении обернулся и, облокотившись на ручку кресла, вытаращил на регента свои маленькие глазки.
— Монсеньер, вы не сошли с ума? — спросил он.
— Нет, он человек порядочный, а порядочные люди редки, — тебе это известно лучше, чем кому-нибудь.
— Порядочный человек! Позвольте вам сказать, монсеньер, что вы весьма своеобразно понимаете порядочность.
— Да, во всяком случае, я не думаю, что мы с тобой понимаем ее одинаково.
— А что он такого сделал, этот порядочный человек? Отравил кинжал, которым собирался вас заколоть? Ну, тут уж ничего не скажешь, — он не просто порядочный человек, а настоящий святой. У нас уже есть святой Жак Клеман, святой Равальяк, а вот святого Гастона в наших святцах явно недостает. Быстренько, монсеньер, обратитесь к папе, и раз вы уже не хотите у него попросить кардинальской шапки для своего министра, попросите его канонизировать вашего убийцу, и первый раз в жизни вы поступите логично.
— Дюбуа, говорю тебе, что мало людей способны сделать то, что сделал этот молодой человек.
— Дьявольщина! К счастью, да. Наберись таких десять на
всю Францию, объявляю вам, монсеньер, что подам в отставку.
— Я говорю не о том, что он собирался сделать, — сказал герцог, — а о том, что он сделал.
— А что же он такого сделал? Говорите же, я слушаю. Я жажду, чтоб меня просветили.
— Ну, прежде всего, он сдержал клятву, которую дал д'Аржансону.
— О, в этом я не сомневаюсь, этот юноша своему слову верен, и, кабы не я, он сдержал бы и то слово, которое дал Понкалеку, Монлуи, Талуэ и Куэдику и так далее, и так далее.
— Да, но сдержать второе слово было труднее, он обещал не рассказывать о приговоре никому, и своей возлюбленной он об этом не рассказал.
— А вам?
— Мне да, потому что я ему сообщил, что все знаю и отрицать бесполезно. Тогда он запретил что-нибудь просить для него у регента, желая получить, как он выразился, только одну милость.
— И какую же?
— Жениться на Элен, чтобы оставить ей свое состояние и имя.
— Прекрасно! Оставить имя и состояние вашей дочери! Вежлив же ваш зять!
— Ты забыл, что для него это тайна?
— Кто знает?
— Уж не знаю, Дюбуа, чем омыли твои руки в день, когда ты явился на свет, но знаю, что ты пачкаешь все, чего касаешься.
— Кроме заговорщиков, монсеньер. Тут, мне кажется, напротив, я все прекрасно чищу. Поглядите на Селламаре, а? Как вымыто? Дюбуа — тут, Дюбуа — там. Я надеюсь, аптекарь сделал Франции хороший клистир и вымыл из нее всю Испанию. Ну и с Оливаресом будет то же, что с Селламаре. Вот еще Бретань застряла в глотке. Пропишем хорошенькое лекарство Бретани, и все кончено.
— Дюбуа, ты насмехаешься над Евангелием!
— Я с этого начал, монсеньер. Регент встал.
— Ну-ну, монсеньер, — сказал Дюбуа, — я неправ, я забыл, что вы еще не ели. Каков же конец этой истории?
— А конец таков, что я обещал испросить разрешения регента, и регент его даст.
— Регент сделает глупость.
— Нет, сударь, он искупит свою вину.
— Ну, совсем хорошо! Нам только того и не хватает, чтобы вы были должны загладить вину перед господином де Шанле.
— Не перед ним, а перед его братом.
— Еще того не лучше! Не молодец, а ягненок из басни Лафонтена, а брату-то этому вы что сделали?
— Я у него похитил женщину, которую он любил.
— Какую женщину?
— Мать Элен.
— Да, это вы плохо сделали, потому что, если бы вы ему ее оставили, мы бы не имели сейчас этого скверного дела на руках.
— Но мы его имеем, и нам нужно с ним разобраться как можно лучше.
— А над чем я работаю? И когда же венчание, монсеньер?
— Завтра.
— В часовне Пале-Рояля? Вы будете в рыцарском орденском одеянии и осените голову вашего зятя возложением обеих рук, а не одной, как положено, поскольку он не наложил руки на вас, и все будет как нельзя более трогательно.
— Нет, это будет не совсем так. Они повенчаются в Бастилии, а я буду в часовне, где они не смогут меня увидеть.
— Ну что же, монсеньер, прошу у вас разрешения присутствовать при венчании; я хочу его видеть, говорят, подобные вещи умягчают душу.
— Ну уж нет, ты будешь меня стеснять. Твоя мерзкая физиономия меня выдаст.
— Но ваше прекрасное лицо еще легче узнать, монсеньер, — сказал, поклонившись, Дюбуа. — В Бастилии есть портреты Генриха IV и Людовика XIV.
— Весьма лестно для меня.
— Монсеньер уже уходит?
— Да, я пригласил прийти де Лонэ.
— Коменданта Бастилии?
— Да.
— Идите, монсеньер, идите.
— Кстати, ты будешь сегодня вечером в Монсо?
— Может быть.
— А маскарадный костюм у тебя есть?
— У меня есть костюм Ла Жонкьера.
— Тсс! Он годится для «Бочки Амура» и на Паромной улице.
назад<<< 1 . . . 25 . . . 32 >>>далее