– Я пойду жаловаться инспектору, – проговорил Вахнов, перестав вдруг завывать, и порывисто направился к двери.
– Вахнов, назад! – остановил его нерешительно учитель.
– А за что вы ругаетесь? Вы меня поймали? Когда поймаете…
– А не пойман, так не вор? Эхе-хе… Вахнов… Нехорошо…
В ответ Вахнов, садясь на место, дернул за перо.
– Ты и теперь скажешь, что не ты.
– Теперь я со злости.
– Со злости? – огорченно переспросил учитель и покачал головой. – Вахнов, Вахнов…
Учитель глубоко вздохнул и задумался.
Вахнов начал пищать так, как пищат маленькие, еще слепые щенки.
– Ва-а-хнов!.. – уныло проговорил учитель.
– Я давно знаю, что я Вахнов.
– Ты знаешь… Ты много знаешь… У тебя хорошее сердце, Вахнов… Сердце лошади… иди жалуйся.
Борис Борисович закрыл глаза и опустил голову на руки. Он чувствовал какой-то особенный упадок сил.
– Иди жалуйся на меня, – повторил он снова, с трудом открывая глаза. – Иди скажи, что тебе надоел старый, больной Борис Борисович, у которого пять человек на плечах…
Вахнов опять задергал перо.
Учитель бессильно опустил голову.
– Да брось, – обратился к Вахнову Касицкий, – ведь болен же человек!
Но на Вахнова нашло. Он, спрятав голову под скамью, начал хрюкать.
Борис Борисович беспомощно оглянулся.
– Послушай ты, идиот! – вскочил Корнев, обращаясь к Вахнову. – Господа, да уймите же его! – обратился он к ближайшим товарищам Вахнова.
Серб Августич, сорвавшись с места, каким-то клубком подлетел к Вахнову и, как зверь, скаля зубы, с налитыми кровью глазами, прохрипел своим твердым наречием:
– Скотына! Убью!
Вахнов так и обмер.
– Дрань!
– Я больной, – прошептал тихо Борис Борисович, – пожалуйста, скорее позовите надзирателя.
Августич бросился в коридор. Дети испуганно стихли.
– Ничего, ничего, это пройдет, – тоскливо шептали побелевшие губы учителя.
В классе воцарилась мертвая тишина. Учитель точно застыл, наклонившись и едва держась рукой за край стола. Весь класс замер в неподвижных позах, и только бумажные черти, подвешенные к потолку и приводимые в движение сквозняком, тянувшим из отворенной в коридор двери, медленно и беззвучно раскачивались над головой больного.
– Пожалуйста… – тоскливо обратился учитель к вошедшему Ивану Ивановичу. – Я немножко болен. Пожалуйста, помогайте мне.
И учитель с помощью надзирателя, грузно опершись на его руку, медленно и тихо потащился из класса.
Последний урок был Томылина – учителя естественной истории.
Ученики свободно и непринужденно встретили входившего средних лет, представительного, полного учителя.
Он шел и легко, красиво нес в своих руках фигуры разных зверей. Положив их на стол, он вынул чистый, белый платок, смахнул им пыль с рукавов своего, безукоризненно сидевшего на нем, синего фрака и вытер руки. Еще на ходу, окинув весело класс, он бросил свое обычное, как будто небрежное:
– Здравствуйте, дети!
Но это «здравствуйте, дети!» током пробежало по детским сердцам и заставило их весело встрепенуться.
Сделав перекличку, учитель поднял голову и проговорил:
– Я принес вам, дети, прекрасный экземпляр чучела очковой змеи.
Учитель взял коробку и осторожно вынул змею. Он высоко поднял руку, и ученики приподнялись, с напряжением всматриваясь в страшную змею с большими желтыми, точно в очках, глазами.
– Очковая змея, – проговорил учитель, – ядовита. Укус ее смертелен. Яд помещается, так же как и у других ядовитых змей, в голове, возле зубов.
Томылин нажал пружинку, и змея открыла рот.
– Просунь осторожно палец, – сказал Томылин, обращаясь к Августичу. – Не бойся…
Когда Августич просунул палец, Томылин отпустил пружину, и змея снова закрыла рот.
Августич нервно отдернул палец. Все и Томылин рассмеялись.
– Ты видишь на своем пальце черные полоски: это безвредная, простая жидкость, заменяющая собою яд. Теперь смотри, как этот яд из головы проходит в зубы змеи.
Учитель поднял часть кожи на голове змеи, и Августич чрез стеклянный череп увидел возле зубов маленькое черное пятнышко с тоненькими ниточками, исчезавшими в зубах.
Ученики вскочили с своих мест и наперебой спешили заглянуть в аппарат.
– Не теснитесь, всем покажу, – произнес Томылин.
Когда осмотр кончился и класс снова пришел в порядок, Томылин заговорил:
– Дети, сегодня эта дверь затворилась, и, может быть, навсегда, за вашим учителем, потому что Борис Борисович страдает тяжелой, неизлечимой болезнью. Там, за этой дверью, ждут его пять бедных, не способных зарабатывать себе хлеб женщин, которые без него останутся без куска хлеба…
Учитель замолчал, прошелся по классу и проговорил:
– Ну, начнем. Тёма, отвечай!
Тёма, всегда добросовестно учивший естественную историю, на этот раз не знал урока, потому что, по расписанию, Томылин должен был в этот урок рассказывать.
Тёма сгорел со стыда, прежде чем открыл рот. Когда он кончил, Томылин, огорченный, не то спросил, не то сказал:
– Не выучил?
Тёма сел и расплакался.
Томылин вызвал другого, третьего и, казалось, забыл о Тёме.
Тёма перестал плакать и угрюмо-сконфуженно сидел, облокотившись на локоть. В нем шевелилось злое чувство и на себя, и на весь класс – свидетелей его слез, – и на Томылина. И он еще угрюмее сдвигал брови.
– К следующему классу выучишь урок? – спросил вдруг, мимоходом, Томылин, по обыкновению положив руку на волосы Тёмы и слегка поднимая его голову.
Тёма нехотя поднял глаза, но встретил такой приветливый, ласковый взгляд учителя, взгляд, проникший в самую глубь его души, что сердце Тёмы ёкнуло, и он быстро ответил:
– Выучу.
– Отчего ты на сегодня не выучил?
– Я думал, что вы будете рассказывать.
– Ну, выучи, я еще раз спрошу.
Последний урок кончился. Ученики толпами валят на улицу.
Тёма заходит за Зиной, и они оба идут пешком домой.
Зина весела. Она получила пять и вдобавок несет матери целый ворох самых интересных, самых свежих новостей.
– Спрашивали? – обращается она к Тёме. – Сколько?
– Тебе какое дело?
– А мне пять, – говорит Зина.
– Ваша пятерка меньше нашей тройки, – отвечает Тёма презрительно.
– Поче-е-му?
– А потому, что вы девочки, а учителя больше любят девочек, – говорит авторитетно Тёма.
– Какие глупости!
– Вот тебе и глупости.
За обедом Зина ест с аппетитом и говорит, говорит. Тёма ест лениво, молчит и равнодушно-устало слушает Зину. К общему обеду они опоздали. В столовой тем не менее, кроме отца, все налицо. Мать сидит, облокотившись на стол, и любуется своей смуглой, раскрасневшейся дочкой. Переведя глаза на сына, мать тоскливо говорит:
– Ты совсем зеленый стал… Отчего ты ничего не ешь?
– Мама, оттого, что он всегда на свои деньги сласти покупает.
– Неправда, – отвечает Тёма, пораженный сообразительностью Зины.
– Ну да, неправда.
– Я поеду и попрошу директора, чтоб он устроил для желающих завтраки, – говорит мать.
Тёме представляется фигура матери с ее странным проектом и сдержанная, стройная фигура директора. От одной мысли ему делается неловко за мать, и он торопится предупредить ее, говоря совершенно естественно:
– Одна мать уже приезжала, и директор не согласился.
После обеда Тёма идет в сад, где ветер уныло качает обнаженные деревья, сквозь которые видны все заборы сада, и кажется Тёме, что меньше как будто стал сад. Из сада Тёма идет к Иоське, который в теплой, грязной кухне, сидя где-нибудь в уголке и распустив свои толстые губы, возится над чем-то. Тёма идет на наемный двор, пробирается между кучами и ищет глазами ватагу. Но уже нет прежних приятелей. И Гераська, и Яшка, и Колька – все они за работой. Гераська – за верстаком, Яшка и Колька – ушли в город помогать родителям.
У забора копошатся остатки ватаги. Много новых, всё маленькие: красные, в лохмотьях, посиневшие от холода, усердно потягивают носом и с любопытством смотрят на чужого им Тёму. Знакомая пуговка блестит на воздухе, но нет уже больше ее веселых хозяев. Тёма любовно, тоскливо узнает и всматривается в эту, пережившую своих хозяев, пуговку, и еще дороже она ему. Какие-то обрывки неясных, грустных и сладких мыслей – как этот замирающий день, здесь холодный и неприветливый, а там, между туч, в том кусочке догорающего неба, охватывающий мальчика жгучим сожалением, – толпятся в голове Тёмы и не хотят, и мешают, и не пускают на свободу где-то там, глубоко в голове или в сердце как будто сидящую отчетливую мысль.
– Тёмочка, зайдите на часок ко мне, – выскакивает, увидев в окно Тёму, Кейзеровна.
Тёма входит в теплую, чистую избу, вдыхает в себя знакомый запах глины с навозом, которой заботливая хозяйка смазывает пол и печку, скользит глазами по желтому чистому полу, белым стенам, маленьким занавесочкам, потемневшему лицу рыхлой Кейзеровны и ждет.
– Тёмочка, кто у вас учитель немецкого языка?
– Борис Борисович, – отвечает Тёма.
– Вы знаете, Тёмочка, у Бориса Борисовича моя сестра в услужении.
Тёма ласково, осторожно говорит:
– Он сегодня немножко заболел.
– Заболел? Чем заболел? – встрепенулась Кейзеровна.
– У него голова заболела, он не докончил урока.
– Голова? – И Кейзеровна делает большие глаза, и губы ее собираются в маленький, тесный кружок. – Ох, Тёмочка, сестре они больше тридцати рублей должны. Надо идтить.
Тёма слышит тревожную, тоскливую нотку в этом «идтить», и эта тревога передается и охватывает его.
В его воображении рисуются больной учитель и пять старых женщин, которых Тёма никогда не видал, но которые вдруг, как живые, встали перед ним: вот горбатая, морщинистая старуха – это тетка; вот слепая, с длинными седыми волосами – мать.
– Кейзеровна, у матери учителя бельма на глазах?
– Нет.
– Они бедные?
– Бедные, Тёмочка! Не дай бог его смерти, хуже моего им будет.
– Что ж они будут делать?
– А уж и не знаю… Старуху и тетку, может, в богадельню возьмут… пастор устроит, а жена и дочери – хоть милостыньку на улицу иди просить.
– Милостыньку? – переспрашивает Тёма, и его глаза широко раскрываются.
– Милостыньку, Тёмочка. Вот когда вырастете, будете ехать в карете и дадите им копеечку…
– Я рубль дам.
– Что бросите, за все господь заплатит. Бедному человеку подать, все равно что господа встретить… и удача всегда во всем будет. Ну, Тёмочка, я пойду.
Тёма неохотно встает. Ему хочется расспросить и об учителе еще, и об этих женщинах, которые обречены на милостыньку. Мысли его толпятся около этой милостыньки, которая представляется ему неизбежным выходом.
Придя домой, он утомленно садится на диван возле матери и говорит:
– Знаешь, мама, Борис Борисович заболел… Кейзеровны сестра у них служит. Я ей сказал, что он заболел… Знаешь, мама, если он умрет, его мать и тетку в богадельню возьмут, а жена и две дочки пойдут милостыню просить.
– Кейзеровна говорит?
– Да, Кейзеровна. Мама, можно мне яблока?
– Можно.
Тёма пошел достал себе яблоко и, усевшись у окна, начал усердно и в то же время озабоченно грызть его.
– А ты хочешь поехать к Борису Борисовичу?
– С кем?
– Со мной.
Тёма нерешительно заглянул в окно.
– Тебе хочется?
– А это не будет стыдно?
– Стыдно? отчего тебе кажется, что это стыдно?
– Ну хорошо, поедем, – согласился Тёма.
В доме учителя Тёма неловко сидел на стуле, посматривая то на старушку – мать его, маленькую, худенькую женщину в черном платье, с зеленым зонтиком на глазах, то на высокую, худую девушку с белым лицом и черненькими глазками, ласково и приветливо посматривавших на Тёму. Только жена не понравилась Тёме, полная, недовольная, бледная женщина.
Сказали учителю и повели Тёму к нему. За ситцевыми ширмами стояла простая кровать, столик с баночками, вышитые красивые туфли.
«Какой же он бедный, – пронеслось в голове Тёмы, – когда у него такие туфли?»
Тёма подошел к кровати и испуганно посмотрел в лицо Бориса Борисовича. Ему бросились в глаза бледное, жалкое лицо учителя и тонкая, худая рука, которую Борис Борисович держал на груди. Борис Борисович поднял эту руку и молча погладил Тёму по голове. Тёма не знал, долго ли он простоял у кровати. Кто-то взял его за руку и опять повел назад. Он вошел в гостиную и остановился.
Его мать разговаривала с Томылиным. Тёму как-то поразило сочетание красивого лица учителя и возбужденного, молодого лица матери. Мать приветливо улыбнулась сыну своими выразительными глазами.
Тёме вдруг показалось, что он давно-давно уже видел где-то вместе и мать, и Томылина, и себя.
– Здравствуй, Тёма, – проговорил Томылин, ласково притянул его к себе и, обняв его рукой, продолжал слушать Аглаиду Васильевну.
– Я понимаю, конечно, – говорила она, – и все-таки можно было бы иначе устроить. Все основано на форме, на дисциплине, на страхе старших уронить как-нибудь свое достоинство, но из-за этого достоинство ребенка ни во что не ставится и безжалостно попирается на каждом шагу нашими педагогами. А посмотрите у англичан! Там уже десятилетний мальчуган сознает себя джентльменом. Я не о вас говорю… Ваши уроки совершенно отвечают тому, как, по-моему, должно быть поставлено дело. И я не могу удержаться, чтобы не сказать, monsieur Томылин… – мать посмотрела на Тёму, на мгновение остановилась в нерешительности, вскинула глазами на Томылина и быстро продолжала по-французски: —…чем вы влияете на детей и чем получаете широкий доступ к их сердцам: вы щадите чувство собственного достоинства ребенка; он знает, что его маленькое самолюбие вам так же дорого, как и ваше собственное.
– Если приятна деятельность, то еще приятнее оценка ее…
– Она приятна и необходима, по-моему. Поверьте, что мы, родители, ничем не повредили бы вам, если б имели возможность почаще делиться с вами, учителями, впечатлениями. А в теперешнем виде ваша гимназия мне напоминает суд, в котором есть и председатель, и прокурор, и постоянный подсудимый и только нет защитника этого маленького и, потому что маленького, особенно нуждающегося в защитнике подсудимого…
Томылин молча улыбнулся.
– Ах, какая прелесть твой Томылин, – сказала дорогой мать, полная впечатлений неожиданной встречи.
Тёма был счастлив за своего учителя и тоже переживал наслаждение от бывшего свидания.
– Мама, за что тебя у Бориса Борисовича благодарили?
– Я предложила им переговорить с тетей Надей, чтобы устроить одну дочь классной дамой, а другую учительницей музыки.
– В институте?
– В институте. Вот видишь, и не будут просить милостыню, если даже, не дай бог, и умрет Борис Борисович…
Тёме после всего пережитого совсем не хотелось приниматься за приготовление уроков для другого дня.
Зина давно уже сидела за уроками, а Тёма все никак не мог найти нужной ему тетради. Брат и сестра занимались в маленькой комнатке, всегда под непосредственным наблюдением матери, которая обыкновенно в это время что-нибудь читала, сидя поодаль в кресле.
Тёма уже двадцатый раз рассеянно переходил от стола к этажерке, где на отдельной полке, в невозможном беспорядке, в контрасте с полкой сестры, валялась перепутанная, хаотическая куча книг и тетрадей.
Зина не выдержала и, молча, бросив работу, наблюдала за братом.
– Показать тебе, Тёма, как ты ходишь? – спросила она и, не дожидаясь, встала, вытянула шею, сделала бессмысленные глаза, открыла рот, опустила руки и с согнутыми коленками начала ходить бесцельно, толкаясь от одной стенки к другой.
Тёме решительно все равно было как ни тянуть время, лишь бы не заниматься, и он с удовольствием смотрел на сестру.
Мать, оторвавшись от чтения, строго прикрикнула на детей.
– Мама, – проговорила Зина, – я уже полстраницы написала.
– Моя тетрадь где-то затерялась, – в оправдание проговорил нараспев Тёма.
– Сама затерялась? – строго спросила мать, опуская книгу.
– Я ее вот здесь положил вчера, – ответил Тёма и при этом точно указал место на своей полке, куда именно он положил.
– Может быть, мне поискать тебе тетрадь?
Тёма сдвинул недовольно брови и уже сосредоточенно стал искать тетрадь, которую и вытащил наконец из перепутанной кучи.
– Я ее сам закинул, – проговорил он, улыбаясь.
На некоторое время воцарилось молчание.
Тёма погрузился в писание и с чувством начал выводить буквы, или, вернее, невозможные каракули.
Зина, вскинув глазами на брата, так и замерла в наблюдательной позе.
– Тёма, показать тебе, как ты пишешь?
Тёма с удовольствием оставил свое писание и, предвкушая наслаждение, уставился на сестру.
Зина, расставив локти как можно шире, совсем легла на стол, высунула на щеку язык, скосила глаза и застыла в такой позе.
– Неправда, – проговорил сомнительно Тёма.
– Мама, Тёма хорошо сидит, когда пишет?
– Отвратительно.
– Правда – похоже?
– Хуже даже.
– А, что? – торжествующе обратилась Зина к брату.
– А зато я быстрее тебя стихи учу, – ответил Тёма.
– И вовсе нет.
– Ну, давай пари: я только два раза прочитаю и уж буду знать на память.
– Вовсе не желаю.
– Зато через час и забудешь, – проговорила мать, – а Зина всю жизнь будет помнить. Надо учить так, как Зина.
– А, что? – обрадовалась Зина.
– Ну да, если б я все так учил, как ты, – проговорил самодовольно Тёма, помолчав, – я бы давно уж дураком был.
– Мама, слышишь, что он говорит?
– Это почему? – спросила мать.
– Это папа говорил.
– Кому говорил?
– Дяде Ване. Если б я, говорит, все учил, что надо, – я бы и вышел таким дураком, как ты.
– А дядя Ваня что ж сказал?
– А дядя Ваня рассмеялся и говорит: ты умный, оттого ты и генерал, а я не генерал и глупый… Нет, не так: ты генерал потому, что умный… Нет, не так…
– То-то – не так. Слушаешь, не понимаешь и выдергиваешь, что тебе нравится. И выйдешь недоучкой.
Опять водворилось молчание.
– Зато я играю лучше тебя, – проговорила Зина.
– Это бабья наука, – ответил пренебрежительно Тёма.
Зина озадаченно промолчала и принялась опять писать.
– А как же Кравченко? – вдруг спросила она, вспомнив своего учителя музыки. – Он, значит, баба?
– Баба, – ответил уверенно Тёма, – оттого у него и борода не растет.
– Мама, это правда? – спросила Зина.
– Глупости, – ответила мать. – Не видишь разве, что он смеется над тобою?
– У него и хвостик есть, вот такой маленький, – проговорил Тёма, показывая рукой размер хвоста.
– Мама?!
– Тёма, перестань глупости говорить.
Тёма смолк, но продолжал показывать руками размеры хвоста.
назад<<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>>далее