XXVII
Утром он справился в немецком пансионе, но адреса Зегелькранца там не знали. «Жалко, – подумал Кречмар. – А впрочем, может быть, к лучшему, уж очень давно не виделись». Как-то, через несколько дней, он проснулся раньше обыкновенного, увидел сизо-голубой день в окне, еще дымчатый, но уже набухающий солнцем, мягко-зеленые склоны вдали, и ему захотелось выйти, долго ходить, взбираться по каменистым тропинкам, вдыхать запах тмина. Магда проснулась «Еще так рано», – сказала она сонно. Он предложил быстрехонько одеться и, знаешь, вдвоем, вдвоем, на весь день… «Отправляйся один», – пробормотала она и повернулась на другой бок. «Ах ты, соня», – сказал с грустью Кречмар.
Было, когда он вышел, часов семь утра, городок проснулся только наполовину. Проходя мимо вишневых садов и голубых дачек уже поднимавшейся в гору тропой, он увидел сквозь яркую зелень человека, поливавшего из лейки темными восьмерками песок перед крыльцом. «Дитрих, вот ты где!» – крикнул Кречмар. Зегелькранц был без шляпы: как неожиданно, – лысина, загорелая лысина и воспаленные, мигающие глаза.
«Мы ужасно глупо потеряли друг друга», – сказал Кречмар со смехом.
«Но встретились опять», – ответил Зегелькранц, продолжая тихо поливать песок.
«Ты… ты всегда так рано встаешь, Дитрих?»
«Бессонница. Я слишком много пишу. А ты куда? В горы?»
«Пойдем, пойдем со мной, – сказал Кречмар. – И захвати что-нибудь почитать. Мне очень интересно, твой последний томик мне так понравился».
«Ах, стоит ли, – сказал Зегелькранц, подумал, увидел мысленно рукопись, черные росинки букв, улыбающиеся страницы. – Впрочем, если хочешь. Я как раз последние дни расписался».
Он прошел в комнату – прямо из сада – и вернулся с толстой клеенчатой тетрадкой.
«Поведу тебя в очень зеленое, красивое место, – сказал он. – Там мы почитаем под журчание воды. Как поживает твоя жена, почему ты один разъезжаешь?»
Кречмар прищурился и ответил:
«У меня было много несчастий, Дитрих. С женой я порвал, а девочка моя умерла».
Зегелькранцу стало неуютно: бедняга, стоит ли ему читать, он будет плохо слушать.
Они шли вверх среди благовонных кустов. Затем их окружили сосенки, на стволах сидели сплюснутые цикады и трещали, трещали, пока то у одной, то у другой не кончался завод.
«Обожаю эти места, – вздохнул Зегелькранц. – Тут так легко и так чисто. У меня тоже были несчастья. Но это теперь далеко. Мои книги, мое солнце – что мне еще нужно?»
«А я сейчас в самом, так сказать, водовороте жизни, – сказал Кречмар, – Ты, должно быть, помнишь, как я мирно и хорошо жил с женой. Ты даже говорил… Эх, да что вспоминать! Та, которую я теперь люблю, все собой заслонила. И вот только в такие утра, как нынче, когда еще не жарко, у меня в голове ясно, я чувствую себя более или менее человеком».
«Ложная тревога, – подумал Зегелькранц. – Он будет слушать».
Они добрались до глубины рощицы на вершине холма. Там, из железной трубки, била ледяная струйка воды, текла по мшистой выемке, над ней дрожали желтые и лиловые цветы. Кречмар лег навзничь и загляделся на синеву неба сквозь озаренные, тихо шевелящиеся верхушки сосен.
«Правда, очаровательно?» – спросил Дитрих, нацепляя очки. – «Вот мы сейчас почитаем, потом спустимся в долину, оттуда – к развалинам, там снова – остановка и чтение. Потом закусим, – я знаю прелестную ферму. Потом дальше пойдем, и снова – отдых и чтение».
«Ну, пожалуйста, я слушаю», – сказал Кречмар, глядя в небо и думая о том, как мог бы он рассказать Дитриху куда больше, чем писатель может выдумать.
Зегелькранц кокетливо засмеялся «Это не роман и не повесть, – сказал он. – Мне трудно определить… Тема такая: человек с повышенной впечатлительностью отправляется к дантисту. Вот, собственно говоря, и все».
«Длинная вещь?»
«Будет страниц триста – я еще не кончил».
«Ого», – сказал Кречмар.
Зегелькранц нашел место в тетрадке и прочистил горло. «Я из середины, в начале нужно многое переделать. А вот это я писал вчера, и оно еще свежее, и кажется мне очень хорошим, – но, конечно, завтра я буду жалеть, что тебе читал, – замечу тысячу промахов, недоразвитых мыслей…»
Он опять кашлянул и принялся читать:
«Герман замечал, что о чем бы он ни думал: о том ли, что у дантиста, к которому он идет, седины и ухватки мастера и, вероятно, художественное отношение к тем трагическим развалинам, освещенным ярко-пурпурным куполом человеческого неба, к тем эмалевым эректеонам и парфенонам, которые он видит там, где профан нащупает лишь дырявый зуб; или о том, что в угловой кондитерской с бисерной занавеской вместо двери пухлая, но легкая, как слоеное тесто, продавщица (живущая в кисейно-белом аду, истыканном черными трупиками мух), которая ему улыбнулась вчера, изошла бы, вероятно, сбитыми сливками, ежели ее сжать в объятьях; или о том, наконец, что в „Пьяном Корабле“, строку из которого он вспомнил, увидев рекламу – слово „левиафан“ на стене между мохнатыми стволами двух пальм, – все время слышится интонация парижского гавроша, – зубная боль неотлучно присутствует, являясь оболочкой всякой мысли, и что всякая мысль лежит в люльке боли, ползает с ней и живет в этой боли, с которой она столь же неразрывно срослась, как улитка со своей раковиной. Когда он устремлял все свое сознание на эту боль, стараясь убить нерв ультрафиолетовым лучом разума, он в продолжение нескольких секунд испытывал мнимое облегчение, но тотчас замечал, что он уже не орудует лучом, а думает об его действии и таким образом уже отделен собственной мыслью от объекта ее, отчего боль торжественно и глухо продолжалась, ибо в ней именно было что-то длящееся, что-то от самой сущности времени, или, вернее, оно было связано со временем, как жужжание осенней мухи или треск будильника, который Генриетта некогда не могла ни найти, ни остановить в кромешной темноте его студенческой комнаты. Поэтому Герман, размышляя о предметах, которые в иные минуты…»
«Однако», – подумал Кречмар, и внимание его стало блуждать. Голос Зегелькранца был очень равномерен и слегка глуховат. Нарастали и проходили длинные предложения. Насколько Кречмар мог понять, Герман шел по бульвару к зубному врачу. Бульвар был бесконечный. Дело происходило в Ницце. Наконец Герман пришел, и тут повествование несколько оживилось, Кречмар, впрочем, чувствовал, что врач будет прав, если Герману сделает больно.
«В приемной, где Герман сел у плетеного столика, на котором лежали, свесив холодные плавники, мертвые белобрюхие журналы и где на камине стояли золотые часы под стеклянным колпаком, в котором изогнутым прямоугольником отражалось окно, за которым были сейчас душное солнце, блеск Средиземного моря, шаги, шуршащие по гравию, – ждало уже шестеро людей. У окна, на плюшевом стуле, распростерлась огромная женщина в усах, с могучим бюстом, заставляющим думать о кормилицах великанов, исполинских младенцев, уже зубатых, быть может, уже страдающих, как сейчас страдал Герман. Рядом с этой женщиной сидел, болтая ногами, мальчик, неожиданно щуплый и вовсе не рыжий, – он повторял плачущим голосом: „Дай мне апельсин, кусочек апельсина“, – и было чудовищно представить себе кислое, ледяное тело апельсина, попадающее на больной зуб. Поодаль двое смуглых молодых людей в ярких носках разговаривали о своих делах, у одного щека была повязана черным платком. Но больше всего заинтересовали Германа мужчина и девушка, которые вскоре после него явились, как проходя по темной почве его зубной боли, и сели в углу на зеленый коротко остриженный диванчик. Мужчина был худой, но плечистый, в отличном костюме из клетчатой шерстяной материи, с лицом бритым, бровастым, несколько обезьянньего склада, с большими, заостренными ушами и плотоядным ртом. Та, которую он сопровождал, молоденькая девица в белом джемпере с открытыми до подмышек руками, вдоль которых шла пушистая тень загара, не задевшего, впрочем, нежной выемки внутри сгиба, где сквозь светлую кожу виднелись бирюзовые вены, сидела, сдвинув колени, и было что-то детское в том, что белая плиссированная юбка не доходит до колен, которые хрупкой своею круглотой и тесным телесным переливом шелка крайне мучительно привлекали взгляд. Вот она повернулась в профиль – щека была с ямочкой, и словно приклеенный к виску каштановый серп волос метил загнутым острием в уголок продолговатого глаза. Судя по красочности ее лица и еще по тому, что каждое ее движение волновало воздух горячим дуновением крепких духов, Герман заключил, что она испанка, и в то же время с некоторым недоумением и даже ужасом невольно думал о том, что ее мягкий и яркий рот может как пасть разинуться, безропотно принимая в себя уже мутящееся зеркальце дантиста. Она вдруг заговорила, и немецкая речь в ее устах показалась сперва неожиданной, но почти тотчас Герман вспомнил танцовщицу, уроженку берлинского севера, красивую и вульгарную девчонку, с которой у него была недолгая связь лет десять тому назад. И, несмотря на то, что эти двое были, по всей вероятности, из доброй бюргерской семьи, Герман почему-то почувствовал в них что-то от мюзик-холла или бара, смутную атмосферу сомнительных рассветов и прибыльных ночей. Но, конечно, самое забавное было то, что им в голову не приходило, что Герман, сидящий от них в трех шагах и перелистывающий старый Illuctration, со смирением и жадностью ловца человеческих душ вбирает каждое их слово, а в этих словах были интонация страстной влюбленности, глухое и напряженное рокотание, которое невозможно было сдержать или скрыть, как у иной певицы, со знаменитым на весь мир контральто, в голосе проскальзывают даже тогда, когда она говорит по телефону с модисткой, драгоценные, смуглые ноты, и, вслушиваясь в их разговор, Герман старался понять, кто они – молодожены или беглецы-любовники, и никак не мог решить. Она говорила о том, как было упоительно, когда он недавно нес ее на руках по крутой тропинке, и о том, как трудно дожить до вечера, когда она пройдет к нему в номер, и тут следовало что-то очень, по-видимому забавное, смысл коего Герман понять, однако, не мог, – что-то связанное с ванной и бегущей водой и грозящей, но легко устранимой опасностью. Герман слушал сквозь органную музыку боли этот банальный любовный лепет и думал о том, что им не узнать никогда, как точно запечатлел их слова неприметный господин с флюсом, листающий журнал. Вдруг открылась дверь, из нее быстро вышел выпущенный из ада пациент, а на пороге встал, оглядывая собравшихся и медленно намечая пригласительный жест, высокий, страшно худой врач с темными кругами у глаз, – сущий мементо мори. Герман ринулся к нему, хотя знал, что суется не в очередь, и, несмотря на покрики мементо, раздавшиеся в приемной, проник в кабинет, где против окна стояло воскреслое, и которого, которые на блеск инструментов, почти на зубовные, любовные постучу-постуча из-за жужжащего, которые перед которыми малиновое небо, большое, энное и прежде того то же что и то, и внизу, и на зу, и тараболь, это было ийственно…»
Он еще читал долго, но уже читал зря – скрежет и шум, шум удаляется, молчание, молчание, он кончил.
«Ну, как тебе нравится, Бруно?» – сказал он, отцепив очки.
Кречмар лежал на спине с закрытыми глазами. Зегелькранц мельком подумал: «Неужели я его усыпил?» – но в это мгновение Кречмар приподнялся.
«Что с тобой, Бруно? Тебе плохо?»
«Нет, – ответил он шепотом. – Это сейчас пройдет».
«Выпей воды, – сказал Зегелькранц. – Она очень вкусная».
«Ты с натуры?» – невнятно спросил Кречмар.
«Что ты говоришь? «
«Ты с натуры писал?»
«Ах, это довольно сложно. Видишь ли, дантиста я взял, у которого был давным-давно. Но он был не дантист, а мозольный оператор. Но вот, например, в приемную я целиком поместил группу людей, которых специально для этого изучил, едучи в поезде. Да, я с ними ехал в одном купе и оттуда преспокойно пересадил их в рассказ, причем заметь – с абсолютной точностью, точность важнее всего».
«Когда это было – купе?»
«Что ты говоришь?»
«Когда это было – что ты ехал?»
«Не помню, на днях, кажется, когда мы с тобой встретились, – я тут часто разъезжаю. Эти двое черт знает как миловали друг друга – удивительно, что когда иностранцы…»
Он вдруг запнулся, и как это с ним не раз бывало, почувствовал, что происходит какое-то чудовищное недоразумение, и он так покраснел, что все затуманилось.
«Ты их знаешь? – пробормотал он. – Бруно, постой, куда ты…»
Он побежал за Кречмаром и хотел ему заглянуть в лицо. «Отстань, отстань», – шепотом сказал Кречмар. Зегелькранц отстал. Кречмар завернул по тропинке, его скрыли кусты.
XXVIII
Он спустился в город; не ускоряя шага, пересек платановую аллею и вошел через холл в гостиницу. Поднимаясь по лестнице, он встретил знакомую старуху-англичанку, она улыбалась ему. «Здравствуйте», – шепотом сказал Кречмар и прошел. Он прошагал по длинному коридору и вошел в номер. В комнате никого не было. На коврике у постели было пролито кофе, блестела упавшая ложечка. Он исподлобья посмотрел на дверь в ванную. В это мгновение раздался из сада звонкий смех Магды. Кречмар высунулся в окно. Она шла рядом с американцем-теннисистом, помахивая золотой от солнца ракетой. Американец увидел Кречмара в окне третьего этажа. Магда обернулась и посмотрела вверх. Кречмар, беззвучно двигая губами, сделал движение рукой, словно что-то медленно сгребал в охапку. Магда кивнула и побежала в дом. Кречмар тотчас отошел от окна и, присев на корточки, отпер чемодан, поднял крышку, но, вспомнив, что искомое не там, пошел к шкапу и сунул руку в карман автомобильного пальто. Он проверил, вдвинута ли обойма. Затем закрыл шкап и стал у двери. Сразу, как только она отопрет дверь. (Щуплый ангел надежды, который тянет за рукав даже в минуту беспросветного отчаяния, был едва жив – на что надеяться? Надо сразу, обдумать можно потом.) Он мысленно следил: вот теперь она вошла в гостиницу со стороны сада, вот теперь поднимается на лифте, пятнадцать секунд лишних – если по лестнице, вот сейчас донесется стук каблуков по коридору. Но воображение обгоняло, опережало ее, все было тихо, надо начать сначала. Он держал браунинг, уже подняв его, было чувство, словно оружие – естественное продолжение его руки, напряженной, жаждущей облегчения: нажать вогнутую гашетку.
Он едва не выстрелил прямо в белую еще закрытую дверь в тот миг, когда вдруг послышался из коридора ее легкий резиновый шаг, – да, конечно, она была в теннисных туфлях, – каблуки ни при чем. Сейчас, сейчас… Еще другие шаги.
«Позвольте, сударыня, мне зайти за подносом», – сказал по-французски голос за дверью. Магда вошла вместе с горничной, – он машинально сунул браунинг в карман.
«В чем дело? Что случилось? – спросила Магда. – Зачем ты меня заставляешь бегать наверх?» Он, не отвечая, глядел исподлобья на то, как горничная ставит на поднос посуду, поднимает ложечку с пола. Вот она все взяла, вот закрылась дверь.
«Бруно, что случилось?»
Он опустил руку в карман. Магда поморщилась, села на стул, стоящий близ кровати, нагнулась и стала расшнуровывать белую туфлю. Он видел ее затылок, загорелую шею. Невозможно стрелять, пока она снимает башмачок. На пятке было красное пятно, кровь просочилась сквозь белый чулок. «Это ужас, как я натерла», – проговорила она и, оглянувшись на Кречмара, увидела тупой черный пистолет. «Дурак, – сказала она чрезвычайно спокойно. – Не играй с этой штукой».
«Встань! Слышишь?» – как-то зашушукал Кречмар и схватил ее за кисть.
«Я не встану, – ответила Магда, свободной рукой спуская с ноги чулок. – И вообще, отстань – у меня страшно болит, все присохло».
Он тряхнул ее так, что затрещал стул. Она схватилась за решетку кровати и стала смеяться.
«Пожалуйста, пожалуйста, убей, – сказала она. – Но это будет то же самое, как эта пьеса, которую мы видели, с чернокожим, с подушкой…»
«Ты лжешь, – зашептал Кречмар. – Ты лжешь, все оплевано, все исковеркано… Ты и этот негодяй…» Он оскалился, верхняя губа дергалась – заикался и не мог попасть на слово.
«Пожалуйста, убери. Я тебе ничего не скажу, пока ты не уберешь. Я не знаю, что случилось, но я знаю одно – я тебе верна, я тебе верна…»
«Хорошо, – проговорил Кречмар. – Да-да, дам тебе высказаться, а потом застрелю».
«Не нужно меня убивать, уверяю тебя, Бруно».
«Дальше, дальше, поторопись!»
(«…Если я сейчас очень быстро задвигаюсь, – подумала она, – то успею выбежать в коридор. Он может не успеть попасть, сразу начну орать, и сбегутся люди. Но тогда все пойдет насмарку, все…»)
«Я не могу говорить, пока у тебя пистолет. Пожалуйста, спрячь его».
(«А если выбить у него из руки?»)
«Нет, – сказал Кречмар. – Сперва ты мне признаешься… Мне донесли, я все знаю…»
«Я все знаю, – продолжал он срывающимся голосом, шагая по комнате и ударяя краем ладони по мебели. – Я все знаю. Ведь это поразительно смешно: облысел и видел вас в вагоне, вы вели себя как любовники. Ванная – как удобно, заперлась и перешла, нет, я тебя, конечно, убью».
«Да, я так и думала, – сказала Магда. – Я знала, что ты не поймешь. Ради Бога, убери эту штуку, Бруно!»
«Что тут понимать! – крикнул Кречмар. – Что тут можно объяснить!»
«Во-первых, Бруно, ты отлично знаешь, что он к женщинам равнодушен…»
«Молчать! – заорал Кречмар. – Это с самого начала – пошлая ложь, шулерское изощрение!»
(«Ну, если он кричит, все хорошо», – подумала Магда.)
«Нет, это все же именно так, – сказала она. – Но однажды я ему в шутку предложила. Знаете что? Я вас растормошу. Мы будем друг другу говорить нежности, и вы своих мальчиков забудете. Ах, мы оба знали, что это все пустое. Вот и все, вот и все, Бруно!»
«Пакостное вранье. Я не верю. Вы говорили о том, что ты к нему перебегаешь в номер, пока… пока льется вода. И это слышал писатель, человек, который…»
«Ах, мы часто так играли, – развязно проговорила Магда. – Правда, ничего из этого не выходило, но было очень смешно. Я не отрицаю про ванную. Я сама ему сказала, что если мы были бы влюблены друг в друга, то было бы очень ловко и просто – переходный пункт, – а твой писатель – дурак».
«Так ты, может быть, и жила с ним в шутку? Пакость какая, Боже мой!»
«Конечно, нет. Как ты смеешь? Он бы просто не сумел. Мы с ним даже не целовались, это уже противно».
«А если я спрошу его об этом – без тебя, конечно, без тебя».
«Ах, пожалуйста! Он тебе скажет то же самое. Только, знаешь, выйдет немножко глупо».
В этом духе они говорили битый час. Магда крепилась, крепилась, но наконец не выдержала, с ней сделалась истерика. Она лежала ничком на постели, в своем белом нарядном теннисном платье, босая на одну ногу, и, постепенно успокаиваясь, плакала в подушку. Кречмар сидел в кресле у окна, за которым были солнце, веселые английские голоса с тенниса, и перебирал все, что произошло, все мелочи с самого начала знакомства с Горном, и среди них вспоминались ему такие, которые теперь освещены были тем же мертвенным светом, каким нынче катастрофически озарилась жизнь: что-то оборвалось и погибло навсегда, – и как бы яснооко, правдоподобно не доказывала ему Магда, что она ему верна, всегда отныне будет ядовитый привкус сомнения. Наконец он встал, подошел к ней, посмотрел на ее сморщенную розовую пятку с черным квадратом пластыря, – когда она успела наклеить? – посмотрел на золотистую кожу не толстой, но крепкой икры и подумал, что может убить ее, но расстаться с нею не в силах. «Хорошо, Магда, – сказал он угрюмо. – Я тебе верю. Но только ты сейчас встанешь, переоденешься, мы уложим вещи и уедем отсюда. Я сейчас физически не могу встретиться с ним, я за себя не ручаюсь, нет, не потому, что я думаю, что ты мне изменила с ним, не потому, но, одним словом, я не могу – слишком я живо успел вообразить, и то, что мне читал Зегелькранц, слишком тоже было выпукло. Ну, вставай…»
«Поцелуй меня», – тихо сказала Магда.
«Нет, не сейчас, я хочу поскорее отсюда уехать… я тебя чуть не убил в этой комнате, и, наверное, убью, если мы сейчас, сейчас же не начнем собирать вещи»
«Как тебе угодно, – сказала Магда. – Только ты подумай, каково мне, – конечно, неважно, что я оскорблена тобой и твоим милым Розенкранцем. Ну, ладно, ладно, давай укладываться».
Молча и быстро, не глядя друг на друга, они наполнили чемоданы, горничная принесла счет, мальчик пришел за багажом.
Горн играл в покер на террасе, под тенью платана. Ему очень не везло. Только что он попался с так называемой «полной рукой» против «масти» и «карре». Он уже подумывал, не бросить ли и не пойти ли проведать на теннисе Магду, которая прилежно отправилась учиться бэк-хэнду у американского игрока, – он уже серьезно подумывал об этом, как вдруг сквозь кусты сада по дороге около гаража увидел автомобиль Кречмара; автомобиль неуклюже взял поворот и скрылся. «В чем дело, в чем дело…» – пробормотал Горн и, расплатившись (он проиграл немало), пошел искать Магду. На теннисе ее не оказалось. Он поднялся наверх. Дверь в номер Кречмара была открыта. Пусто, валяются листы газет, обнажен красный матрац на двуспальной кровати.
Он потянул нижнюю губу двумя пальцами по скверной своей привычке и прошел в свою комнату, предполагая, что найдет там записку. Записки никакой не было. Недоумевая, он спустился в холл. Молодой черноволосый француз с орлиным носом, некий Monsieur Martin, не раз танцевавший с Магдой, посмотрел через газету на Горна и, улыбнувшись, сказал: «Жалко, что они уехали. Почему так внезапно? Назад в Германию?» Горн издал неопределенно-утвердительный звук.
XXIX
Есть множество людей, которые, не обладая специальными знаниями, умеют, однако, и воскресить электричество после таинственного события, называемого «коротким замыканием», и починить ножичком механизм остановившихся часов, и нажарить, если нужно, котлет. Кречмар к их числу не принадлежал. В детстве он ничего не строил, не мастерил, не склеивал, как иные ребята. В юности он ни разу не разобрал своего велосипеда и, когда лопалась шина, катил хромую, пищащую, как дырявая галоша, машину в ремонтное заведение. На войне он славился удивительной нерасторопностью, неумением ничего сделать собственными руками. Изучая реставрацию картин, паркетацию, рантуаляцию, он сам боялся к картине прикоснуться. Не удивительно поэтому, что автомобилем, например, он управлял прескверно.
Медленно и не без труда выбравшись из Ружинара, он чуть-чуть подбавил ходу, благо шоссе было прямое и пустынное. О том, что именно происходит в недрах машины, почему вертятся колеса, он не имел ни малейшего понятия, – знал только действие того или иного рычага.
«Куда мы, собственно, едем?» – спросила Магда, сидевшая рядом.
Он пожал плечами, глядя вперед на белую дорогу.
Теперь, когда они выехали из Ружинара, где улочки были полны народу, где приходилось трубить, судорожно запинаться, косолапо вилять, теперь, когда они уже свободно катили по шоссе, Кречмар беспорядочно и угрюмо думал о разных вещах: о том, что дорога постепенно идет в гору, и, вероятно, сейчас начнутся повороты, о том, как Горн запутался пуговицей в Магдиных кружевах, о том, что еще никогда не было у него так тяжело и смутно на душе.
«Мне все равно куда, – сказала Магда, – но я хотела бы знать. И пожалуйста, держись правой стороны, ты черт знает как едешь».
Он резко затормозил, только потому, что невдалеке появился автобус.
«Что ты делаешь, Бруно? Просто держись правее».
Автобус с туристами прогремел мимо. Кречмар отпустил тормоз.
«Не все ли равно куда? – думал он. – Куда ни поезжай, от этой муки не избавишься. Как мерзко зеленеют эти холмы. Они черт знает как миловали друг друга…»
«Я тебя ни о чем не буду больше спрашивать, – сказала Магда, – только, ради Бога, труби перед поворотами. У меня голова болит. Я хочу куда-нибудь доехать наконец».
«Ты мне клянешься, что ничего не было?» – хрипло проговорил Кречмар и сразу почувствовал, как слезы горячей мутью застилают зрение. Он заморгал, дорога опять забелела.
«Клянусь, – сказала Магда. – Я устала клясться. Убей меня, но больше не мучь. И знаешь, мне жарко, я сниму пальто».
Он затормозил, остановились.
Магда засмеялась: «Почему для этого, собственно говоря, нужно останавливаться? Ах, Бруно…»
Он помог ей освободиться от кожаного пальто, причем с необычайной живостью вспомнил, как давным-давно, в дрянном кафе, он в первый раз увидел, как она двигает лопатками и плечами, сгибает прелестную шею, вылезая из рукавов пальто.
Теперь у него слезы лились по щекам неудержимо. Магда обняла его за шею и прижалась щекой к его склоненной голове.
Автомобиль стоял у самого парапета, толстого каменного парапета, за которым был обрыв, поросший ежевикой, и в глубине бежала вода; с левой же стороны поднимался скалистый склон с соснами на верхушке. Палило солнце, трещали кузнечики; далеко впереди раздавался звон и стук, человек в темных очках бил камни, сидя при дороге. Прокатил открытый, очень пыльный «рольс-ройс», и откуда-то ответило эхо на его гудок.
«Я тебя так люблю, – всхлипывая, говорил Кречмар. – Я тебя так, так люблю». Он судорожно мял ее руки, гладил по спине, и она тихо и нежно посмеивалась. Затем длительно поцеловал ее в губы.
«Дай мне теперь самой управлять, – попросила Магда. – Я ведь научилась лучше тебя».
«Нет, я боюсь, – сказал он, улыбаясь и вытирая слезы. – И знаешь, я по правде не знаю, куда мы едем, но ведь это забавно – наугад».
Он пустил мотор, тронулись снова. Ему показалось, что теперь машина идет свободнее и послушнее, и он стал держать руль не так напряженно. Излучины дороги все учащались – с одной стороны отвесно поднималась скалистая стена, с другой был парапет, солнце било в глаза, стрелка скорости вздрагивала и поднималась.
Приближался крутой вираж, и Кречмар решил его взять особенно тихо. Наверху, высоко над дорогой, старуха собирала ароматные травы и видела, как справа от скалы мчался к повороту этот маленький черный автомобиль, а слева, на неизвестную еще встречу, двое сгорбленных велосипедистов.
назад<<< 1 . . . 8 . . . 11 >>>далее