Четверг, 12.12.2024, 23:31
Электронная библиотека
Главная | Камера обскура (продолжение) | Регистрация | Вход
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

 

XXX

 

Старуха, собирающая на пригорке ароматные травы, видела, как с разных сторон близятся к быстрому виражу автомобиль и двое велосипедистов. Из люльки яично – желтого почтового дирижабля, плывущего по голубому небу в Тулон, летчик видел петлистое шоссе, овальную тень дирижабля, скользящую по солнечным склонам, и две деревни, отстоящие друг от друга на двадцать километров. Быть может, поднявшись достаточно высоко, можно было бы увидеть зараз провансальские холмы и, скажем, Берлин, где тоже было жарко, – вся эта щека земли, от Гибралтара до Стокгольма, озарялась в этот день улыбкой прекрасной погоды. Берлин, в частности, успешно торговал мороженым; Ирма, бывало, шалела от счастья, когда уличный торговец близ белого своего лотка лопаткой намазывал на тонкую вафлю толстый, сливочного оттенка, слой, от которого сладко ныли передние зубы и начинал танцевать язык. Аннелиза, выйдя утром на балкон, заметила как раз такого мороженника, и странно было, что он – весь в белом, а она – вся в черном. В то утро она проснулась с чувством сильнейшего беспокойства и теперь, стоя на балконе, спохватилась, что впервые вышла из состояния матового оцепенения, к которому за последнее время привыкла, но сама не могла понять, чем нынче так странно взволнована. Она вспомнила вчерашний день, совершенно обыкновенный – деловитую поездку на кладбище, пчел, садившихся на цветы, которые она привезла, влажное поблескивание буковой ограды, ветерок, тишину, мягкую зелень. «Так в чем же дело? – спросила она себя. – Как это странно». С балкона был виден мороженник в белом колпаке. Солнце ярко освещало крыши – в Берлине, в Париже и дальше, на юге. Желтый дирижабль плыл в Тулон. Старуха собирала над обрывом ароматные травы; рассказов хватит на целый год: «Я видела… Я видела…»

 

XXXI

 

Кречмару было неясно, когда и как он узнал, распределил, осмыслил все эти сведения: время, которое прошло от виража до сих пор (несколько недель), место его теперешнего пребывания (больница в Ментоне), операция, которой он подвергся (трепанация черепа), причина долгого беспамятства (кровоизлияние в мозг). Настала, однако, определенная минута, когда эти сведения оказались собраны воедино, – он был жив, отчетливо мыслил, знал, что поблизости Магда и француженка-сиделка, знал, что последнее время приятно дремал и что сейчас проснулся… а вот который час – неизвестно, вероятно, раннее утро. Лоб и глаза еще покрывала повязка, мягкая на ощупь; темя же уже было открыто, и странно было трогать частые колючки отрастающих волос. В памяти у него, в стеклянной памяти, глянцевито переливался как бы цветной фотографический снимок: загиб белой дороги, черно-зеленая скала слева, справа – синеватый парапет, впереди – вылетевшие навстречу велосипедисты – две пыльные обезьяны в красно-желтых фуфайках; резкий поворот руля, автомобиль взвился по блестящему скату щебня, и вдруг, на одню долю мгновения, вырос чудовищный телеграфный столб, мелькнула в глазах растопыренная рука Магды, и волшебный фонарь мгновенно потух. Дополнялось это воспоминание тем, что вчера, или третьего дня, или еще раньше – когда, в точности не известно, – рассказала ему Магда, вернее Магдин голос, почему только голос? почему он ее так давно не видел по-настоящему? да, повязка, скоро, вероятно, можно будет снять… Что же Магдин голос рассказывал? «…если бы не столб, мы бы, знаешь, бух через парапет в пропасть. Было очень страшно. У меня весь бок в синяках до сих пор. Автомобиль перевернулся – разбит вдребезги. Он стоил все-таки двадцать тысяч марок. Auto … mille, beaucoup mille marks [«Авто… тысяча, много марок… Вы понимаете?» (ломан. франц.).] – (обратилась она к сиделке) – vous comprenez? Бруно, как по-французски двадцать тысяч?» «Ах, не все ли равно… Ты жива, ты цела». «Велосипедисты оказались очень милыми, помогли все собрать, портплед, знаешь, полетел в кусты, а ракеты так и пропали». Отчего неприятно? Да, этот ужас в Ружинаре. Он с браунингом в руке, она входит – в теннисных туфлях… Глупости, все разъяснилось, все хорошо… Который час? Когда можно будет снять повязку? Когда позволят вставать с постели? Слабость… Все это было, должно быть, в газетах, в немецких газетах.

Он повертел головой, досадуя на то, что завязаны глаза. Слуховых впечатлений было набрано за это время сколько угодно, а зрительных никаких – так что в конце концов не известно, как выглядит палата, какое лицо у сиделки, у доктора… Который час? Утро? Он выспался, окно, верно, открыто, ибо вот слышно, как процокали неторопливо копыта, а вот – шум воды, звон ведра – там, должно быть, двор, фонтан, утренняя свежая тень платанов. Он полежал некоторое время неподвижно, стараясь обращать невнятные звуки в соответствующие цвета и очертания, и вскоре услышал звуки другие – голоса Магды и сиделки в соседней, вероятно, комнате. Сиделка учила Магду правильно произносить. «Soucoupe. Soucoupe» [«Блюдце, блюдце» (франц.).

], – повторила Магда несколько раз и засмеялась.

Неуверенно улыбаясь, чувствуя, что он делает что-то противозаконное, Кречмар осторожно освободил и поднял на брови повязку: оказалось, однако, что в комноте густая, бархатная темнота – не видать даже, где окно, нет ни малейшей щелки света. Значит, все-таки ночь, и притом безлунная, черная. Вот как обманывают звуки.

Весело звякнуло по соседству блюдце. «Cafe the non. Moi pas – tee» [«Кофе – нет. Лучше чаю» (ломан. франц.).].

Кречмар нащупал рядом столик, наткнулся на лампочку. Он щелкнул – раз, еще раз, – но темнота не сдвинулась с места: штепсель, вероятно, не был вставлен. Тогда он поискал пальцами, нет ли спичек, – и действительно, нашел коробок. В нем была всего одна спичка, он чиркнул ею, раздался звук, похожий на вспышку, но огонька не появилось. Он ее отбросил и почуял вдруг легкий запах горелого.

Странное явление…

«Магда, – позвал он громко. – Магда!»

Звук шагов и отворяющейся двери. Но ничто не изменилось – за дверью было тоже темно.

«Зажги свет, – сказал он. – Пожалуйста, света».

«Не смей трогать повязку, Бруно! – крикнул голос Магды, стремительно и уверенно приближаясь в беспросветном мраке. – Ведь доктор сказал… ах, Господи!»

«Как, как ты меня видишь? – спросил он заикаясь. – Я не… Моментально зажги свет. Слышишь? Моментально!»

«Тише, тише, не волнуйтесь», – заговорил по-французски голос сиделки.

Эти звуки, эти шаги, эти голоса двигались как бы в другой плоскости. Он был сам по себе, и они – сами со себе. И между ними и той темнотой, в которой он пребывал, существовала какая-то плотная преграда. Он напрягся, пялился, тер веки, вертел головой так и сяк, рвался куда-то, но не было никакой возможности проткнуть эту цельную темноту, являвшуюся как бы частью его самого.

«Не может быть, – с силой сказал Кречмар. – Я сойду с ума. Открой окно, сделай что-нибудь…»

«Окно открыто», – ответила она тихо.

«Может быть, солнца нет… Магда, может быть, когда будет солнце, я хоть что-нибудь увижу… Хотя бы мерцание… Может быть, очки…»

«Лежи спокойно, Бруно. Дело не в солнце. Тут светло, чудное утро, Бруно, ты мне делаешь больно».

«Я…Я…» – судорожно набирая воздух, начал Кречмар и, набрав воздуху, стал равномерно кричать.

 

XXXII

 

Сознание полной слепоты едва не довело Кречмара до помешательства. Раны и ссадины зажили, волосы отросли, но адовое ощущение плотной, черной преграды оставалось неизменным. После припадков смертельного ужаса, после криков и метаний, после тщетных попыток сдернуть, сорвать что-то с глаз он впадал в полуобморочное состояние, а потом снова начинало нарастать что-то паническое, нестерпимое, сравнимое только с легендарным смятением человека, проснувшегося в могиле.

Мало-помалу, однако, эти припадки стали реже, он часами молчал, неподвижно лежа на спине и слушая звуки провансальского дня, но вдруг он вспоминал утро в Ружинаре, с которого все, собственно говоря, и началось, и тогда принимался стонать, вспоминая уже другое – небо, зеленые холмы, на которые он так мало, так мало смотрел, и опять поднималась волна могильного ужаса.

Еще в ментонском госпитале Магда прочла ему вслух письмо от Горна из Парижа такого содержания:

 

 

«Я не знаю, Кречмар, чем я был больше ужален – тем ли оскорблением, которое Вы мне нанесли Вашим внезапным, беспричинным и крайне неучтивым отьездом, или бедой, приключившейся с Вами. Несмотря на обиду, которая не позволяет мне даже навестить Вас, я, поверьте, всей душой скорблю о Вас, особенно когда вспоминаю Вашу любовь к живописи, к роскошным краскам и утонченным оттенкам, ко всему тому, что делает зрение божественным подарком свыше. Есть люди (Вы и я принадлежим к их числу), которые живут именно глазами, зрением, – все остальные чувства только послушная свита этого короля чувств.

Сегодня я из Парижа уезжаю в Англию, а оттуда в Нью-Йорк и вряд ли скоро повидаю опять родную страну. Передайте мой дружеский привет Вашей спутнице, от капризного нрава которой – кто знает? – быть может, зависела Ваша, Кречмар, измена мне, – да, ибо нрав ее лишь по отношению к Вам отличается постоянством, зато в натуре у нее есть свойство – очень, впрочем, обыкновенное у женщин – невольно требовать поклонения и невольно проникаться чувством смутной неприязни к мужчине, равнодушному к женским чарам, даже если этот мужчина простосердечностью своей, уродливой наружностью и любовными вкусами смешон и противен ей. Поверьте, Кречмар, что, если бы Вы, пожелав отделаться от моего присутствия, надоевшего Вам обоим, сказали мне это без обиняков, я только оценил бы Вашу прямоту, и тогда прекрасное воспоминание наших бесед о живописи, о прозрачных красках великих мастеров не было бы так печально омрачено тенью Вашего предательского бегства».

 

 

«Да, это – письмо гомосексуалиста, – сказал Кречмар. – Все равно, я рад, что он отбыл. Может быть, Бог меня наказал, Магда, за то, что я тебя заподозрил, но горе тебе, если…»

«Если что, Бруно? Пожалуйста, пожалуйста, договаривай».

«Нет, ничего. Я верю тебе. Ах, я верю тебе».

Он помолчал и вдруг стал издавать тот глухой звук, полустон, полумычание, которым у него всегда начинался приступ ужаса перед стеной темноты.

«Прозрачные краски, – повторил он несколько раз нутряным, дрожащим голосом. – Да, да, прозрачные краски!»

Когда он успокоился, Магда сказала, что поедет обедать, поцеловала его в щеку и быстро засеменила по теневой стороне улицы. Она вошла в маленький прохладный ресторан и села за мраморный столик в глубине. За соседним столиком сидел Горн и пил белое вино.

«Пересядь ко мне, – сказал он. – Какая ты стала трусиха!»

«Заметят и донесут», – ответила она опасливо, но все же пересела к нему.

«Пустяки. Кому какое дело? Ну, что он сказал на письмо? Правда, составлено великолепно?»

«Да, все хорошо. В среду мы едем в Цюрих к специалисту. Ты возьми, пожалуйста, три спальных места. Только себе ты возьми в другом вагоне – как-никак безопаснее».

«Даром не дадут», – лениво процедил Горн.

«Бедный мой», – нежно усмехнулась Магда. И вынула пачку денег из своей сумочки.

 

XXXIII

 

Хотя Кречмар уже несколько раз (глубокой ночью, полной дневных звуков) выходил на прогулку в небольшой сад госпиталя, к путешествию в Цюрих он оказался малоподготовленным. На вокзале у него закружилась голова – и ничего нет страшнее и безвыходнее, чем когда у слепого головокружение, – он шалел от множества звуков вокруг него, шагов, голосов, стуков, от боязни наткнуться на что-нибудь, даром что вела его Магда. В поезде его поташнивало оттого, что он никак не мог мысленно отождествить вагонную тряску с поступательным движением экспресса, как бы мучительно не напрягал воображение, стараясь представить себе пробегающий ландшафт. Еще было хуже, когда оказались в Цюрихе и приходилось куда-то двигаться среди невидимых людей и несуществующих, но постоянно чуемых им перегородок, выпирающих углов. «Не бойся, не бойся, – говорила Магда с раздражением. – Я тебя веду. Вот теперь стоп. Сейчас сядем в автомобиль. Да чего ты боишься, в самом деле, – прямо как маленький».

Профессор, знаменитый окулист, долго, при помощи особого зеркальца, осматривал дно его глаза, и, судя по жирному и маленькому его голосу, Кречмар представил его себе карапузистым старичком, хотя в действительности профессор был очень худ и моложав. Он повторил то, что Кречмар отчасти уже знал, – что вследствие кровоизлияния произошло сдавление глазных нервов как раз там, где они скрещиваются в мозгу, – быть может, рассосется быть может, наступит полная атрофия и т. д., и т. д., но во всяком случае общее состояние Кречмара таково, что сейчас наиболее важным является совершенный для него покой, следует пожить два-три месяца уединенно и тихо, лучше всего где-нибудь в горах, а затем, сказал профессор, затем – будет видно…

«Будет видно?» – повторил за ним Кречмар с угрюмой усмешкой (какой каламбур).

Магда, оставив его одного в номере гостиницы, посетила несколько контор, ей дали адреса; посоветовавшись с Горном, она выбрала место и поехала, с Горном же, посмотреть на сдаваемое там шале. Это оказалась двухэтажная дачка, с чистыми комнатками, ко всем дверям были приделаны чашечки для святой воды. Дачка принадлежала нелюдимой ирландской чете, уехавшей на лето в Норвегию, и сдавалась недешево. Горн оценил ее расположение – на юру, среди ельника, в стороне от деревни – и, наметив для себя самую солнечную комнату в верхнем этаже, велел Магде домишко снять. Затем, в деревне, они наняли кухарку. Горн с ней поговорил очень внушительно. Он сказал: «Высокое жалование, которое вам предлагается, объясняется тем, что вы будете служить у человека, страдающего слепотой на почве душевного расстройства. Я – врач, приставленный к нему, – но, ввиду тяжелого его состояния, он, разумеется, не должен знать, что, кроме его племянницы, живет при нем доктор. Посему, тетушка, ежели вы, хотя бы косвенно, хотя бы нежнейшим шепотком, хотя бы в разговоре вот, скажем, с барышней на кухне, упомянете вслух о моем пребывании в доме, вы будете ответственны перед законом за нарушение образа лечения, установленного врачом, – это карается в Швейцарии довольно, кажется, строго. Вдобавок, я не советую вам входить в комнату к моему пациенту или вообще вести с ним какие-либо разговоры: на него находят припадки бешенства, он уже одну старушку совершенно замял и растоптал, и я бы не желал, чтобы это повторилось. А главное – когда будете болтать на базаре, помните, что, если вследствие разбуженного вами любопытства к нам станут шляться местные обыватели, мой пациент, при нынешнем его состоянии, может разнести дом… Поняли?»

Старуху он так запугал, что она едва не отказалась от выгодного места и согласилась только тогда, когда Горн заверил ее, что слепого безумца она видеть не будет, что он тих, если его не раздражать, и находится постоянно под наблюдением племянницы и врача.

Первым въехал Горн. Он перевез весь багаж, определил, кто где будет жить, распорядился вынести ненужные ломкие вещи, и, когда все было устроено, поднялся к себе в комнату и, музыкально посвистывая, стал прибивать кнопками к стене кое-какие рисунки пером довольно непристойного свойства – эскизы к иллюстрациям, заказанным ему в Берлине художественно-порнографическим издательством. Около пяти он увидел в бинокль, как подъехал далеко внизу наемный автомобиль, оттуда в ярко-красном джемпере выскочила Магда, помогла выйти Кречмару, он был в темных очках и походил на сову. Автомобиль попятился, рванулся опять вперед и скрылся за поворотом. Магда взяла Кречмара под руку, и он, водя перед собой палкой, двинулся вверх по тропинке. На некоторое время их скрыла еловая хвоя, вот мелькнули опять, опять скрылись, и вот наконец появились на площадке сада, где мрачная, но уже всей душой преданная Горну кухарка опасливо вышла к ним навстречу и, стараясь не глядеть на безумца, взяла из рук Магды несессер.

Горн меж тем, свесившись из верхнего окна, делал Магде смешные знаки приветствия, прижимая ладонь к груди, – деревянно раскидывал руки и кланялся, как Петрушка, – все это проделывалось, конечно, совершенно безмолвно. Магда снизу улыбнулась ему и, под руку с Кречмаром, вошла в дом.

«Поведи меня по всем комнатам и все рассказывай», – произнес Кречмар. Ему было все равно, но он думал этим доставить ей удовольствие – она любила новоселье.

«Маленькая столовая, маленькая гостиная, маленький кабинет», – объясняла Магда, водя его по комнатам нижнего этажа. Кречмар трогал мебель, ощупывал предметы, старался ориентироваться.

«Окно, значит, там», – говорил он, доверчиво показывая пальцем на сплошную стену. Он больно ударился ляжкой о край стола и сделал вид, что это он нарочно, – забродил ладонями по столу, будто устанавливал его размер.

Потом они вдвоем пошли вверх по деревянной скрипучей лестнице, и наверху, на последней ступеньке, сидел Горн и тихо трясся от беззвучного смеха. Магда погрозила ему пальцем, он осторожно встал и отступил на цыпочках: ненужная мера, ибо лестница оглушительно стреляла под тяжелыми шагами слепца.

Вошли в коридор; Горн, стоя в глубине у своей двери, показал на эту дверь, и Магда кивнула. Он несколько раз присел, зажимая ладонью рот. Магда сердито тряхнула головой – опасные игры, он на радостях паясничал, как мальчишка. «Вот твоя спальня, а вот – моя», – говорила она, открывая поочередно двери. «Почему не вместе?» – с грустью спросил Кречмар. «Ах, Бруно, ты знаешь, что сказал профессор…» После того как они всюду побывали (кроме комнаты Горна), он захотел опять, в обратном порядке, уже без ее помощи, обойти дом, чтобы доказать ей, как она ясно все объяснила, как он все ясно усвоил. Однако он сразу запутался, тыкался в стены, виновато улыбался, чуть не разбил умывальную чашку. Ткнулся он и в угловую комнату (где устроился Горн), вход туда был только из коридора, но он уже совершенно заплутал и думал, что выходит из своей спальни. «Твоя комнатка?» – спросил он, нащупывая дверь. «Нет, нет, тут чулан, – сказала Магда. – Ты, ради Бога, запомни, а то голову разобьешь. И вообще, я не знаю, хорошо ли тебе так много ходить, – ты не думай, что я позволю тебе всегда путешествовать так – это только сегодня…»

Впрочем, он сам чувствовал уже изнеможение. Магда уложила его. Когда он уснул, она перешла к Горну. Еще не изучив акустики дома, они говорили шепотом, но могли бы говорить громко: оттуда до спальни Кречмара было достаточно далеко.

 

XXXIV

 

После того как Кречмар так поспешно и ужасно скрылся за поворотом тропинки, Зегелькранц со своей злосчастной черной тетрадью в руке долго еще сидел на мураве под соснами и мучительно соображал. Кречмар путешествовал как раз с этой описанной четой, любовный лепет этой четы был для Кречмара потрясающим откровением – вот все, что понял Зегелькранц, и сознание, что он совершил чудовищную бестактность, поступил в конце концов как самодовольный хам, заставляло его сейчас мычать сквозь стиснутые зубы, морщиться, встряхивать пальцами, словно он ошпарился. Такие гаффы непоправимы: не пойти же в самом деле к Кречмару с извинениями; человек, по неловкости ранивший из ружья ни в чем не повинного спутника, не говорит же ему «виноват».

И вот написанное им уже казалось Зегелькранцу не литературой, а грубым анонимным письмом, в котором подлая правда приправлена ухищрениями витиеватого слога. Его предпосылка, что следует воспроизводить жизнь с беспристрастной точностью, метод его, который еще вчера мнился ему единственным способом навсегда задержать на странице мгновенный облик текучего времени, – теперь казались ему чем-то до невозможности топорным и безвкусным. Он попытался утешить себя, что так грубо и гадко вышло потому, что он именно отступил от своих аккуратных правил, чуть-чуть передернул, переселил намеченных лиц из проклятого вагона в приемную дантиста, и что если бы он описал действительно пациентов ментонского зубного врача, Monsieur Lhomme, то в их число не попала бы эта ненужная чета. Утешение, впрочем, было фальшивое, литераторское, суть дела была важнее и отвратительнее: оказывалось, что жизнь мстит тому, кто пытается хоть на мгновение ее запечатлеть, – она останавливается, вульгарным жестом уткнув руки в бока, словно говорит: «пожалуйста, любуйтесь, вот я какая, не пеняйте на меня, если это больно и противно». «Надо же было, чтобы случилось такое совпадение», – жалобно возражал себе Зегелькранц, хотя уже понимал, что совпадения никакого особенного нет, и что гораздо удивительнее, что такая вещь не произошла с ним раньше, и что, например, не избил его до сих пор отец молодой девушки, за которой он полгода ухаживал и которую затем с изысканной подробностью вывел в многословной новелле.

 

Невозможно было встретиться с Кречмаром, следовало покинуть на время очаровательный Ружинар, и так как Зегелькранц был человек истерический, он покинул Ружинар в тот же день и больше месяца провел в долинах восточных Пиренеев. Это его успокоило. Он уже стал подумывать о том, что дело, может быть, все-таки не так страшно и что, пожалуй, даже лестна уверенность, с которой Кречмар узнал описанных людей. Он вернулся в Ружинар и, чувствуя наплыв редкой смелости – тоже истерической, – отправился прямо в гостиницу, где он думал найти Кречмара. Там из случайного разговора со знакомым (это был все тот же Monsieur Martin, черноволосый с орлиным носом), он узнал о бегстве Кречмара, о катастрофе. «Il vivait ici avec sa poule, – добавил Martin со знающей улыбой. – Une petite qrue tres jolie, qui le trompait avec ce pince-sans-rire, cette espece de peintre, un Monsieur Korn ou Horn, Argentin je crois ou bien Hongrois» [«Он жил здесь со своей курочкой, со своей симпатичной журавушкой, которая ему изменяла с этим угрюмым зябликом, каким-то художником, господином Корном или Горном – не то аргентинцем, не то – скорее всего – венгром» (франц.).].

Тогда он метнулся в Ментону, но в госпитале узнал, что Кречмара любовница увезла не то в Швейцарию, не то в Германию. Зегелькранц был теперь в таком состоянии нервного ужаса, что ему казалось, что он сойдет с ума. Рукопись он свою разорвал с такой силой, что чуть не вывихнул себе пальцев, по ночам его терзали кошмары: он видел Кречмара с полуоторванным черепом, с висящими на красных нитках глазами, который кланялся ему в пояс и слащаво страшно приговаривал: «Спасибо, старый друг, спасибо». Оставаться в Ружинаре было невозможно. И внезапно с той судорожной суетливостью, которая в нем заменяла решимость, Зегелькранц отправился в Берлин.

 

XXXV

 

Зегелькранц ошибался, думая, что Кречмар, коли еще жив, вспоминает о нем с отвращением и ненавистью. Кречмар не вспоминал его вовсе, ибо запрещал себе возвращаться к той нестерпимой минуте изумления, гибели смертельной тоски, – там, на тенистом холму, у журчащего источника… Плотный бархатный мешок, в котором он теперь существовал, давал некий строгий, даже благородный строй его мыслям и чувствам. Гладким покровом тьмы он был отделен от недавней очаровательной, мучительной, ярко-красочной жизни, прервавшейся на головокружительном вираже. Питаясь воспоминаниями о ней, он словно перебирал миниатюры: Магда в узорном переднике, приподнимающая портьеру, Магда под блестящим зонтиком, проходящая по малиновым лужам, Магда, стоящая голою перед зеркалом и грызущая желтую булочку, Магда в лоснящемся трико или в переливчатом бальном платье, с загорелыми оранжевыми руками. Затем он думал о жене, и вся эта пора жизни с Аннелизой пропитана была нежным бледным светом, и только изредка в этом молочном тумане что-то вспыхивало на миг – белокурая прядь волос при свете лампы, блик на раме картины, стеклянный шарик, которым играла дочь, – и снова – опаловый туман, и в нем – тихие, как бы плавательные движения Аннелизы. Все, даже самое грустное и стыдное в прошлой жизни, было прикрыто обманчивой прелестью красок, его душа жила тогда в перламутровых шорах, он не видел тех пропастей, которые открылись ему теперь. Да и полно, умел ли он до конца пользоваться даром острого зрения. Он с ужасом замечал теперь, что, вообразив, скажем, пейзаж, среди которого однажды пожил, он не умеет назвать ни одного растения, кроме дуба и розы, ни одной птицы, кроме вороны и воробья. Кречмар теперь понимал, что он, в сущности, ничем не отличался от тех узких специалистов, которых некогда так презирал, от рабочего, знающего только свою машину, от виртуоза, ставшего лишь придатком к музыкальному инструменту. Специальностью Кречмара было в конце концов живописное любострастие. Лучшей его находкой была Магда. А теперь от Магды остались только голос, да шелест, да запах духов – она как бы вернулся в ту темноту (темноту маленького кинематографа), из которой он ее когда-то извлек.

Не всегда, впрочем, Кречмар мог утешаться нравственными рассуждениями, не всегда удавалось ему себя убедить, что физическая слепота есть в некотором смысле духовное прозрение. Напрасно он обманывал себя тем, что ныне его жизнь с Магдой счастливее, глубже и чище, напрасно думал о ее трогательной преданности. Конечно, это было трогательно, конечно, она была лучше самой верной жены, эта незримая Магда, этот ангельский холодок, этот голос, уговаривающий его не волноваться… Но как только он ловил в кромешной тьме пугливую руку и старался выразить свою благодарность, в нем сразу просыпалась такая жажда ее узреть, что всякая мораль летела к черту, он чувствовал, как надвигается безумие, лицо его дергается, он мучительно пытался родить свет. Под предлогом, что всякое волнение ему вредно, Магда решительно запрещала ему трогать ее, но иногда ему удавалось ее схватить, и тогда он ощупывал ее голову и тело, стараясь увидеть через осязание и все равно не видя ничего. Горн, который очень любил сидеть с ним в одной комнате, жадно следил за его движениями. Магда упиралась слепому в грудь, поднимала глаза к небу с комической резиньяцией или показывала Кречмару язык, что было особенно, конечно, смешно по сравнению с выражением безысходной нежности на лице слепого. Магда ловким поворотом вырывалась и отходила к Горну, который сидел на подоконнике, босой, в белых штанах и по пояс голый, – ему нравилось жарить спину на солнце. Кречмар полулежал в кресле, одетый в пижаму и халат; его лицо обросло жестким курчавым волосом, и ярко розовел на виске шрам, – он походил на бородатого арестанта. «Магда, вернись», – умоляюще говорил он, протягивая руку. «Тебе вредно, тебе вредно», – равнодушно отвечала она, поглаживая Горна по его длинной и мохнатой спине. Кречмар не унимался, дергался, яростно потирал глаза. «Я хочу тебя, – говорил он. – Гораздо вреднее, что вот уже два месяца мы не…» (тут следовал самодельный, так сказать, глагол, домашний, ласкательный, из их любовного лексикона). Горн подмигивал Магде. Она многозначительно улыбалась, стуча себя пальцем по лбу. Кречмар продолжал ее звать, словно тетерев на току. Порою Горн, либивший риск, подходил босиком на цыпочках и очень легко дотрагивался до него, – и Кречмар издавал мурлыкающий звук, хотел обнять мнимую Магду, но Горн, беззвучно отойдя, уже опять сидел на подоконнике и грел спину. «Мое счастье, умоляю», – задыхался Кречмар и вставал с кресла и шел на нее, – Горн на подоконнике поджимал ноги. Магда сердилась, кричала на Кречмара, кричала, что тотчас уедет, бросит его, если он не будет слушаться, и он, с виноватой усмешечкой, пробирался обратно к своему креслу. «Ладно, ладно, – вздыхал он. – Почитай мне что-нибудь – газету, что ли». Она опять поднимала глаза к небу.

Горн осторожно пересаживался на диван, брал Магду к себе на колени, она разворачивала газету и читала вслух, и Кречмар сокрушенно кивал, медленно поедая невидимые вишни, выплевывал в ладонь невидимые косточки. Картина получалась чрезвычайно мирная. Горн смешил Магду, вытягивая и опять вбирая губы в подражание ее манере читать, или делал вид, что сейчас уронит ее, и у нее срывался голос.

«Да, может быть, все это к лучшему, – думал Кречмар. – Наша любовь теперь строже, и тише, и одухотвореннее. Если она не бросает меня, значит действительно любит. Это хорошо, это хорошо». И вдруг ни с того ни с сего начинал громко рыдать, рвал мрак руками, умолял, чтобы его повезли к другому профессору, к третьему, четвертому, только бы прозреть, все, что угодно, операцию, пытку, прозреть… Горн, позевывая, брал из вазы на столе пригоршню вишен и отправлялся в сад.

назад<<< 1 . . . 9 . . . 11 >>>далее

 

 

Форма входа
Поиск
Календарь
«  Декабрь 2024  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz