— Конечно. Не лучше ли беседовать с дамами, — прибавил он, улыбаясь, — чем обливаться потом в фехтовальном зале.
— Скажите, вы часто дрались на дуэли?
— Слава Богу, ни разу, сударыня. Но почему вы меня спрашиваете об этом?
— Заметьте себе на будущее, что никогда нельзя спрашивать у женщины, почему она делает то или другое. По крайней мере так принято у благовоспитанных господ.
— Я буду соблюдать это правило, — ответил Мержи, слегка улыбаясь и наклоняясь к шее лошади.
— В таком случае… как же вы сделаете завтра?
— Завтра?
— Да. Не притворяйтесь удивленным.
— Сударыня…
— Отвечайте на вопрос. Мне все известно. Отвечайте! — воскликнула она, протягивая к нему руку царственным движением. Кончик ее пальца коснулся обшлага де Мержи, что заставило его вздрогнуть.
— Я постараюсь сделать как можно лучше, — наконец ответил он.
— Мне нравится ваш ответ! Это ответ не труса и не забияки. Но вам известно, что при дебюте вам придется иметь дело с очень опасным человеком?
— Что ж делать! Конечно, я буду в большом затруднении, в таком же, как и сейчас, — прибавил он с улыбкой. — Я видел всегда только крестьянок, и вот в начале своей придворной жизни я нахожусь наедине с прекраснейшей дамой французского двора.
— Будем говорить серьезно. Коменж — лучший фехтовальщик при этом дворе, столь обильном головорезами. Он — король «заправских» дуэлистов.
— Говорят.
— Ну и вы нисколько не обеспокоены?
— Повторяю, что я постараюсь вести себя как можно лучше. Никогда не нужно отчаиваться с доброй шпагой и с помощью Божьей.
— Божья помощь!.. — прервала она презрительно. — Разве вы не гугенот, господин де Мержи?
— Да, сударыня, — ответил он с серьезностью, как всегда привык отвечать на подобный вопрос.
— Значит, вы подвергаетесь еще большему риску, чем другие.
— Почему?
— Подвергать опасности свою жизнь — это еще ничего, но вы подвергаете опасности нечто большее — вашу душу.
— Вы рассуждаете, сударыня, согласно понятиям вашей религии; понятия моей религии более утешительны.
— Вы играете в опасную игру. Вечные мучения поставлены на ставку, и почти все шансы — против вас.
— В обоих случаях получилось бы одно и то же; умри я завтра католиком, я бы умер в состоянии смертного греха.
— Это еще большой вопрос и разница очень большая! — воскликнула она, задетая тем, что Мержи выставляет ей возражения, взятые из ее же верований. — Наши богословы объяснили бы вам…
— О, не сомневаюсь в этом, они ведь все готовы объяснять, сударыня; они берут на себя смелость изменять Евангелие по собственной фантазии. Например…
— Оставим это! Нельзя минуты поговорить с гугенотом без того, чтобы он не начал цитировать по всякому поводу Священное писание.
— Потому что мы его читаем, а у вас даже священники его не знают. Но поговорим о другом. Как вы думаете, олень уже затравлен?
— Значит, вы очень привязаны к вашей религии?
— Вы первая начинаете, сударыня.
— Вы считаете ее правильной?
— Больше того, я считаю ее наилучшей, единственно правильной, иначе я переменил бы ее.
— Брат ваш переменил же религию.
— У него были свои причины, чтобы стать католиком; у меня есть свои, чтобы оставаться протестантом.
— Все они упрямы и глухи к убеждениям рассудка! — воскликнула она в гневе.
— Завтра будет дождь, — произнес Мержи, глядя на небо.
— Господин де Мержи, дружба к вашему брату и опасность, которой вы подвергаетесь, внушает мне сочувствие к вам…
Он почтительно поклонился.
— Ведь вы, еретики, не верите в мощи?
Он улыбнулся.
— И прикосновение к ним у вас считается осквернением… Вы бы отказались носить ладанку с мощами, как это в обычае у нас, римских католиков?
— Обычай этот кажется нам, протестантам, по меньшей мере бесполезным.
— Послушайте. Раз как-то один из моих кузенов повязал на шею охотничьей собаки ладанку, потом на расстоянии двенадцати шагов выстрелил в нее из аркебузы крупной дробью…
— И убил собаку?
— Ни одна дробинка ее не тронула.
— Вот это чудесно! Хотел бы я, чтобы у меня была такая ладанка!
— Правда? И вы бы стали ее носить?
— Разумеется; раз ладанка собаку защитила, то тем более… Но постойте, я не вполне уверен, стоит ли еретик собаки… принадлежащей католику, понятно.
Не слушая его, госпожа де Тюржи быстро расстегнула верхние пуговицы своего узкого лифа, сняла с груди маленькую золотую коробочку, очень плоскую, на черной ленте.
— Берите, — сказала она, — вы мне обещали, что будете ее носить. Когда-нибудь вы отдадите мне ее обратно.
— Если смогу, конечно.
— Но, послушайте, вы будете ее беречь… никаких кощунств! Берегите ее как можно тщательнее.
— Она мне досталась от вас, сударыня!
Она передала ему ладанку, которую он взял и надел себе на шею.
— Католик поблагодарил бы руку, вручившую ему этот священный талисман.
Мержи схватил ее руку и хотел поднести к своим губам.
— Нет, нет, теперь уже слишком поздно.
— Подумайте: быть может, мне никогда уже не выпадет такого случая.
— Снимите с меня перчатку, — сказала она, протягивая руку.
Когда он снимал перчатку, ему показалось, что ему слегка пожимают руку. Он запечатлел огненный поцелуй на этой белой, прекрасной руке.
— Господин Бернар, — произнесла графиня взволнованным голосом, — вы до конца останетесь упорным и нет никакой возможности склонить вас? В конце концов, ради меня вы обратитесь в католичество?
— Правда, не знаю… — ответил тот со смехом, — попросите хорошенько и подольше. Верно только то, что никто, кроме вас, меня не обратит.
— Скажите откровенно… если бы какая-нибудь женщина… Вам… которая бы сумела… — Она остановилась.
— Которая бы сумела?..
— Да. Разве… любовь, например… Но будьте откровенны, скажите серьезно.
— Серьезно? — Он старался снова взять ее за руку.
— Да. Если бы вы полюбили женщину другой с вами религии… эта любовь не могла бы заставить вас измениться? Бог пользуется всякого рода средствами.
— И вы хотите, чтобы я ответил вам откровенно и серьезно?
— Я требую этого.
Мержи, опустив голову, медлил с ответом. На самом деле он подыскивал ответ уклончивый. Госпожа де Тюржи делала ему авансы, отстранять которые он не собирался. С другой стороны, он всего только несколько часов как находился при дворе, и его провинциальная совесть была ужасно щепетильна.
— Я слышу рожки! — вдруг воскликнула графиня, не дождавшись этого столь затруднительного ответа. Она хлестнула лошадь хлыстом и сейчас же пустилась в галоп. Мержи поскакал вслед за ней, но ни взгляда, ни слова от нее не мог добиться.
В одну минуту они присоединились к остальным охотникам.
Олень сначала бросился в середину пруда, откуда выгнать его стоило немалых усилий. Многие всадники спешились и, вооружившись длинными шестами, заставили бедное животное снова пуститься в бег. Но холодная вода окончательно истощила его силы. Он вышел из пруда, задыхаясь, высунув язык, и побежал неровными скачками. У собак, наоборот, пыл, по-видимому, удвоился. На небольшом расстоянии от пруда олень, чувствуя, что бегством спастись невозможно, казалось, сделал последнее усилие и, повернувшись задом к большому дубу, отважно оборотился мордой к собакам. Первые, что на него напали, взлетели на воздух с распоротыми животами. Какая-то лошадь со всадником была опрокинута наземь. Сделавшись поневоле благоразумнее, люди, лошади и собаки образовали большой круг около оленя, не осмеливаясь, однако, подходить настолько близко, чтобы их могли достать его грозные развесистые рога.
Король проворно спешился с охотничьим ножом в руке, ловко обошел дуб и сзади подрезал коленки у оленя. Олень испустил какой-то жалобный свист и тотчас осел. В ту же минуту штук двадцать собак бросились на него. Они вцепились ему в горло, в морду, в язык, не давая пошевелиться. Крупные слезы текли из его глаз.
— Пусть приблизятся дамы! — воскликнул король.
Дамы приблизились; почти все они сошли с лошадей.
— Вот тебе, «парпайо»! — сказал король, вонзая свой нож оленю в бок, и повернул лезвие в ране, чтобы расширить ее. Кровь брызнула с силой и покрыла лицо, руки и одежду короля.
«Парпайо» была презрительная кличка, которую католики часто давали кальвинистам. Выражение это и обстоятельства, при которых оно было применено, многим не понравились, меж тем как другие встретили это шумными одобрениями.
— Король похож на мясника, — сказал довольно громко, с выражением гадливости зять адмирала, молодой Телиньи.
Сострадательные души, которых при дворе особенно много, не преминули довести это до сведения короля, а тот этого не забыл.
Насладившись приятным зрелищем, как собаки пожирали оленьи внутренности, двор тронулся обратно в Париж. По дороге Мержи рассказал брату об оскорблении, которому он подвергся, и о последующем за этим вызове на дуэль. Советы и упреки были уже бесполезны, и капитан согласился назавтра сопровождать его.
XI. Заправский дуэлист из Пре-о-Клер
For one of two must yield his breath,
Ere from the field on foot we flee.
(The duel of Stuart and Wharton)
И раньше, чем один из двух
Уйдет, другой испустит дух.
(Дуэль между Стюартом и Уортоном)
Несмотря на усталость после охоты, добрую часть ночи Мержи провел без сна. Лихорадочный жар заставлял его метаться на постели и вызывал воображение к деятельности, доводящей до отчаяния. Тысяча мыслей, побочных и даже вовсе не относящихся к готовящемуся для него событию, осаждала и мучила его ум; не раз он думал, что усиливающаяся лихорадка, которую он ощущал, — только предвестие серьезной болезни, которая обнаружится через несколько часов и пригвоздит его к кровати. Что тогда станется с его честью? Что будут говорить, особенно госпожа де Тюржи и Коменж? Он многое дал бы, чтобы час, назначенный для дуэли, наступил скорее.
По счастью, к восходу солнца он почувствовал, что кровь у него успокоилась, и с меньшим волнением стал думать о предстоящей встрече. Оделся он спокойно и даже не без некоторой заботливости. Ему представлялось, что на место поединка прибегает прекрасная графиня, находит его слегка раненным, делает перевязку своими собственными руками и не скрывает больше своей любви. На часах в Лувре пробило восемь, это вывело его из мечтаний. Почти в ту же минуту в комнату вошел его брат.
На его лице видна была глубокая печаль, и, по-видимому, он провел ночь не лучше, чем Бернар. Тем не менее, пожимая руку Мержи, он старался придать своему лицу веселое выражение.
— Вот рапира, — произнес он, — и кинжал с защитной чашкой; и то и другое от Луно из Толедо; попробуй, по руке ли тебе шпага? — И он бросил на кровать Мержи шпагу и кинжал. Мержи вынул шпагу из ножен, согнул ее, попробовал острие и, казалось, остался доволен. Затем кинжал привлек к себе его внимание: щиток рукоятки был прорезан множеством маленьких дырочек, предназначенных для того, чтобы останавливать острие неприятельской шпаги и задерживать его так, чтобы нелегко было вытащить.
— С таким прекрасным оружием, — сказал он, — полагаю, можно будет защищаться. — Потом показал ладанку, данную ему госпожой де Тюржи и спрятанную у него на груди, и прибавил улыбаясь: — Вот еще средство, предохраняющее от ударов лучше кольчуги.
— Откуда у тебя эта игрушка?
— Отгадай! — И тщеславное желание показаться любимцем дам заставило его в эту минуту позабыть и Коменжа, и боевую шпагу, которая, уже обнаженная, готовая к бою, лежала перед ним.
— Бьюсь об заклад, что тебе дала ее эта сумасбродка графиня. Черт бы побрал ее с ее коробкой!
— А знаешь, что это талисман, который она дала мне специально для того, чтобы я сегодня им пользовался?
— Лучше бы она не снимала перчаток, чем искать всякого случая показать свою прекрасную белую руку.
— Я не верю этим папистским ладанкам, — продолжал Мержи, густо краснея. — Боже избави! Но, если мне суждено будет пасть, я хочу, чтобы она знала, что, умирая, я носил на груди этот залог.
— Какая суетность! — воскликнул капитан, пожимая плечами.
— Вот письмо к матушке, — сказал Мержи слегка дрожащим голосом. Жорж принял его, ничего не сказав, и, подойдя к столу, открыл маленькую Библию и стал читать, чтобы чем-нибудь заняться, покуда брат его оканчивал туалет и завязывал массу шнурков и ленточек, которые тогда носили на платье.
На первой же попавшейся ему на глаза странице он прочел следующие слова, написанные рукой его матери:
«1 мая 1547 г. родился у меня сын Бернар. Господи, веди его на путях твоих! Господи, сохрани его от всякого зла!»
Он с силой закусил губу и бросил книгу на стол. Мержи увидел это движение и подумал, что тому в голову пришла какая-нибудь нечестивая мысль. Он поднял с серьезным видом Библию, вложил ее обратно в вышитый футляр и запер в шкаф со всеми знаками высочайшего почтения.
— Это Библия моей матери! — сказал он.
Капитан ходил по комнате и ничего на это не ответил.
— Не время ли уже идти? — сказал Мержи, застегивая портупею.
— Нет, мы еще успеем позавтракать.
Оба сели за стол, уставленный разного рода пирогами, между которыми стоял большой серебряный жбан с вином. За едой они не спеша и с притворным интересом обсуждали достоинство этого вина по сравнению с другими винами из капитанского погреба. Каждый старался этим пустым разговором скрыть от своего собеседника настоящие чувства своей души.
Капитан поднялся первым.
— Идем, — сказал он хриплым голосом. Он надвинул шляпу на глаза и стремительно спустился по лестнице.
Они сели в лодку и переехали через Сену. Лодочник, догадавшийся по их лицам, что заставляет их ехать в Пре-о-Клер, был страшно старателен и, не переставая сильно грести, рассказал им со всеми подробностями, как в прошлом месяце двое господ, один из которых назывался графом де Коменжем, удостоили его чести нанять у него лодку, чтобы в ней спокойно драться, не боясь, что им помешают. Противник господина де Коменжа, фамилии которого он, к сожалению, не знает, был насквозь проколот, кроме того, свалился вниз головой в реку, откуда он, лодочник, так и не мог его вытащить.
В ту же минуту, как они причаливали, они заметили лодку с двумя мужчинами, которая пересекала реку шагах в ста ниже.
— Вот и они! — сказал капитан. — Оставайся здесь. — И он побежал к лодке, в которой ехали Коменж и виконт де Бевиль.
— Ах, это ты! — воскликнул последний. — Кого же Коменж сейчас убьет: тебя или твоего брата? — С этими словами он обнял его, смеясь.
Капитан и Коменж обменялись торжественными поклонами.
— Сударь, — обратился капитан к Коменжу, как только освободился от объятий Бевиля, — я считаю, что на мне лежит долг сделать еще попытку предотвратить пагубные последствия ссоры, не основанной на затрагивающих честь причинах; я уверен, что друг мой (он указал на Бевиля) присоединит свои старания к моим.
Бевиль скорчил отрицательную гримасу.
— Брат мой очень молод, — продолжал Жорж, — без известного имени и без опытности в дуэльном деле; из этого вытекает, что он принужден выказывать себя более щепетильным, чем всякий другой. Вы же, наоборот, сударь, имеете репутацию составившуюся, и ваша честь только выиграет, если вы соблаговолите пред господином де Бевилем и мной признать, что только по неосмотрительности…
Коменж прервал его взрывом смеха.
— Шутите вы, что ли, дорогой капитан? Или вы считаете меня способным так рано покинуть постель своей любовницы… ехать за реку, и все это для того, чтобы извиниться перед сопляком?
— Вы забываете, сударь, что лицо, о котором вы говорите, — мой брат и что это оскорбляет…
— Пусть он был бы вашим отцом, мне что до того! Мне никакого дела нет до всего семейства!
— В таком случае, сударь, с вашего разрешения, вам придется иметь дело со всем семейством. И так как я старший, то вы начнете с меня.
— Прошу прощения, господин капитан, я принужден, по всем дуэльным правилам, драться с тем лицом, которое меня вызвало раньше. Ваш брат имеет право на первенство, непререкаемое право, как говорится в судебной палате; когда я покончу с ним, я буду к вашим услугам.
— Совершенно правильно! — воскликнул Бевиль. — И я, со своей стороны, не допущу, чтобы было иначе.
Мержи, удивленный, что разговор так долго тянется, медленно приблизился. Подошел он как раз вовремя, потому что услышал, как брат его осыпает Коменжа всевозможными оскорблениями, вплоть до «труса», меж тем как этот последний отвечал с непоколебимым хладнокровием:
— После вашего брата я займусь вами.
Мержи схватил своего брата за руку.
— Жорж, — сказал он, — так-то ты мне помогаешь? Разве ты согласился бы, чтобы я сделал для тебя то, что ты хочешь сделать для меня?.. Сударь, — сказал он, оборачиваясь к Коменжу, — я к вашим услугам. Мы можем начать, когда вам будет угодно.
— Сию же минуту, — отвечал тот.
— Вот это превосходно, дорогой мой, — произнес Бевиль, пожимая руку Мержи. — Если я сегодня, к моему сожалению, не похороню тебя здесь, ты далеко пойдешь, малый.
Коменж скинул камзол и развязал ленты на туфлях, как бы показывая этим, что он не намерен ни на шаг отступить. Между профессиональными дуэлистами была заведена такая мода. Мержи и Бевиль последовали его примеру; один капитан даже не сбросил своего плаща.
— Что же ты, друг мой Жорж? — сказал Бевиль. — Разве ты не знаешь, что тебе придется со мной схватиться? Мы не из таких секундантов, что сложа руки смотрят, как дерутся их друзья, у нас в ходу андалусские обычаи.
Капитан пожал плечами.
— Ты думаешь, я шучу? Клянусь честью, тебе придется драться со мной. Черт тебя побери, если ты не будешь драться!
— Ты сумасшедший и дурак, — холодно произнес капитан.
— Черт возьми! Ты мне ответишь за оба эти слова или вынудишь меня… — Он поднял шпагу, еще не вынутую из ножен, словно хотел ударить ею Жоржа.
— Тебе угодно? — сказал капитан. — Отлично! — Через минуту он был уже без камзола.
Коменж с совершенно особенной грацией махнул шпагой в воздухе, и ножны мигом отлетели шагов на двадцать. Бевиль хотел сделать так же, но ножны только наполовину слезли с лезвия, что считалось и признаком неловкости, и дурной приметой. Братья обнажили свои шпаги с меньшим блеском, но тоже отбросили ножны, которые могли бы им мешать. Каждый встал против своего противника с обнаженной шпагой в правой руке и с кинжалом в левой. Четыре лезвия скрестились одновременно.
Посредством приема, именовавшегося тогда у итальянских фехтовальщиков liscio di spada e cavare alia vita («Бить по шпаге, отражая опасный для жизни удар» (итал.). Все фехтовальные термины в то время были заимствованы из итальянского языка.) и состоявшего в том, чтобы противопоставить слабому материалу сильный и таким образом отразить и обезвредить оружие своего противника, Жорж первым же ударом выбил шпагу из рук Бевиля и приставил острие своей шпаги к его груди; но, вместо того чтобы пронзить ему грудь, он холодно опустил свое оружие.
— У нас неравные силы, — произнес он, — перестанем. Берегись, чтобы я не рассердился.
Бевиль побледнел, увидев шпагу Жоржа на таком близком расстоянии от своей груди. Немного сконфуженный, он протянул ему руку, и оба, воткнувши свои шпаги в землю, занялись исключительно наблюдением за двумя главными действующими лицами этой сцены.
Мержи был храбр и владел собой. Он обладал достаточными познаниями в фехтовальном искусстве, и физические его силы превосходили силы Коменжа, который к тому же, по-видимому, был утомлен после предшествовавшей ночи. В течение некоторого времени Мержи ограничивался тем, что с крайней осторожностью парировал удары, отступая, когда Коменж слишком приближался, и не переставая направлять ему в лицо острие своей шпаги, меж тем как кинжалом он прикрывал себе грудь. Это неожиданное сопротивление раздражило Коменжа. Видно было, как он побледнел. У человека такой храбрости бледность служит признаком крайнего гнева. Он с удвоенной яростью продолжал нападать. Во время одной из схваток он с большой ловкостью отбросил вверх шпагу Мержи и, сделав стремительный выпад, неминуемо пронзил бы его насквозь, если бы не одно обстоятельство, почти чудо, которое отвело удар: острие рапиры встретило ладанку из гладкого золота и, скользнув по ней, приняло несколько наклонное направление. Вместо того чтобы вонзиться в грудь, шпага проткнула только кожу и, пройдя параллельно пятому ребру, вышла на расстоянии пальцев двух от первой раны. Не успел Коменж извлечь обратно свое оружие, как Мержи нанес ему в голову удар кинжалом с такой силой, что сам потерял равновесие и упал на землю. Коменж упал в одно время с ним, так что секунданты сочли их обоих убитыми.
Мержи сейчас же вскочил на ноги, и первым его движением было поднять шпагу, которая у него выпала из рук во время падения. Коменж лежал неподвижно. Бевиль его приподнял. Лицо его было покрыто кровью; вытерев кровь платком, Бевиль увидел, что удар кинжала попал в глаз и что друг его убит наповал, так как, по-видимому, клинок прошел до самого мозга.
Мержи смотрел на труп остановившимся взором.
— Ты ранен, Бернар? — сказал, подбегая к нему, капитан.
— Ранен! — произнес Мержи и только теперь заметил, что вся рубашка у него в крови.
— Это ничего, — сказал капитан, — удар только скользнул. — Он приложил к крови свой платок и попросил у Бевиля его платок, чтобы кончить перевязку. Бевиль опустил на траву тело, которое он держал, и сейчас же дал свой платок и платок Коменжа, вынутый им из камзола убитого.
— Ого, приятель, какой удар кинжалом! У вас бешеная рука! Черт побери! Что же заговорят парижские завзятые дуэлисты, если из провинции к нам будут приезжать молодцы вроде вас? Скажите на милость, сколько раз вы дрались на дуэли?
— Увы, — ответил Мержи, — я дрался в первый раз. Но, ради Бога, окажите помощь вашему другу.
— Черта с два! Вы его так ублаготворили, что никакой помощи ему не надо; клинок вошел в мозг, и удар был таким здоровым и крепким, что… Взгляните на его бровь и щеку — рукоятка кинжала туда вошла, как печать в воск.
Мержи задрожал всем телом, и крупные слезы одна за другой потекли по его щекам.
Бевиль поднял кинжал и внимательно стал смотреть на кровь, наполнявшую выемки на клинке.
— Вот инструмент, которому младший брат Коменжа должен поставить толстую свечку. Прекрасный этот кинжал сделал его наследником знатного состояния.
— Пойдем отсюда… Уведи меня, — произнес Мержи угасшим голосом, беря своего брата за руку.
— Не огорчайся, — сказал Жорж, помогая брату надеть камзол. — В конце концов, человек, которого ты сейчас убил, не слишком заслуживает сожаления.
— Бедный Коменж! — воскликнул Бевиль. — И подумать, что убил тебя молодой человек, дравшийся первый раз в жизни, — тебя, который дрался около сотни раз! Бедный Коменж!
назад<<< 1 2 . . . 7 . . . 16 >>>далее