— Э, кто сказал вам, что мы слабейшие? — прервал его Лаплас. — Разве Бог не сражается за нас? И Гедеон с тремя стами израильтян, не был ли он сильнее полчищ мадианитских?
— Вам лучше известно, чем кому бы то ни было, господин голова, как недостаточен у нас провиант. Пороху очень мало — я принужден запрещать стрелкам далекий прицел.
— Монтгомери нам пришлет его из Англии! — ответил голова.
— Огонь с неба низойдет на головы папистов! — сказал пастор.
— Хлеб с каждым днем дорожает, господин голова.
— Со дня на день мы можем увидеть английский флот, и в городе восстановится изобилие.
— Бог пошлет манну с небес в случае нужды! — пылко воскликнул Лаплас.
— Что касается помощи, о которой вы говорите, — продолжал Ла-Ну, — достаточно, чтобы несколько дней стоял южный ветер, и корабли не смогут войти в нашу гавань. К тому же флот этот может быть взят в плен.
— Ветер будет с севера. Я тебе это предвещаю, маловерный! — произнес пастор. — Ты потерял правую руку и мужество вместе с ней.
Ла-Ну, по-видимому, решил не отвечать на его замечания. Он продолжал, обращаясь все время к городскому голове:
— Для нас потерять одного человека важнее, чем для врагов потерять десяток. Я боюсь, что, если католики усилят осаду, нам придется принять условия тяжелее тех, которые вы теперь с таким презрением отвергаете. Если, как я надеюсь, король захочет удовлетвориться признанием своей власти в этом городе, не требуя жертв, которых мы принести не можем, я полагаю, что наша обязанность — открыть ему ворота; потому что, в конце концов, он — наш владыка.
— Один владыка у нас — Христос, и только нечестивец может называть владыкой этого жестокого Ахава, Карла, пьющего кровь пророков!..
И ярость пастора удваивалась при виде невозмутимого хладнокровия Ла-Ну.
— Что касается меня, — сказал голова, — я отлично помню, как при последнем своем проезде господин адмирал сказал нам: «Король дал мне слово, что со всеми его подданными, протестантами и католиками будут обращаться одинаково». Через полгода король, давший ему слово, приказывает его убить. Если мы откроем ворота, у нас произойдет Варфоломеевская ночь, как и в Париже.
— Король был обманут Гизами. Он очень раскаивается в этом и хотел бы искупить пролитую кровь. Если вашим упрямым нежеланием заключить договор вы раздражите католиков, все силы королевства будут направлены против вас, и тогда будет разрушено единственное пристанище для реформатской религии… Мир, мир! Поверьте мне, господин голова.
— Трус! — закричал пастор. — Ты жаждешь мира потому, что боишься за свою жизнь…
— О господин Лаплас… — произнес голова.
— Короче сказать, — холодно продолжал Ла-Ну, — последнее мое слово таково: если король согласится не ставить гарнизона в Ла-Рошели и сохранит за нами свободу вероисповедания, нужно будет передать ему наши ключи и засвидетельствовать нашу покорность.
— Ты предатель, — закричал Лаплас, — и ты подкуплен тиранами!
— Господи Боже, что вы говорите, господин Лаплас! — повторил городской голова.
Ла-Ну слегка улыбнулся с видом презрения.
— Видите, господин голова, в какое странное время мы живем. Военные люди говорят о мире, а духовенство проповедует войну… Дорогой пастор, — продолжал он, обращаясь наконец к Лапласу, — пора обедать, по-моему, и, вероятно, ваша жена ждет вас домой.
Последние слова окончательно привели в бешенство пастора. Он не смог найти никаких оскорбительных слов, и так как пощечина освобождает от рассудительного ответа, то он и ударил по щеке старого полководца.
— Господи Боже мой, что вы делаете! — закричал голова. — Ударить господина Ла-Ну, лучшего гражданина и храбрейшего воина Ла-Рошели?!
Мержи, присутствовавший при этом, собирался проучить Лапласа так, чтобы тот долго помнил; но Ла-Ну его удержал.
Когда к седой бороде прикоснулась рука старого безумца, было мгновение, быстрое, как мысль, когда глаза его блеснули негодованием и гневом. Но сейчас же его лицо приняло прежнее бесстрастное выражение; можно было подумать, что пастор ударил мраморный бюст римского сенатора или лица Ла-Ну коснулся какой-нибудь неодушевленный, случайно приведенный в движение предмет.
— Уведите этого старика к его жене, — сказал он одному из горожан, которые уволакивали старого пастора. — Скажите ей, чтобы она за ним ходила, — положительно ему сегодня нездоровится… Господин голова, прошу вас собрать мне полторы сотни добровольцев из жителей города, потому что я хотел бы произвести вылазку завтра на рассвете, когда солдаты, проведя ночь в окопах, еще окоченели от холода, как медведи, на которых нападают во время оттепели. Я замечал, что люди, спавшие под кровлей, поутру больше стуят, чем те, которые провели ночь под открытым небом… Господин де Мержи, если вы не слишком торопитесь обедать, не хотите ли пройтись со мной к Евангельскому бастиону? Я хотел бы посмотреть, насколько подвинулись работы у врагов.
Он поклонился городскому голове и, положив руку на плечо молодого человека, направился к бастиону.
Они вошли минуту спустя после того, как пушечным выстрелом только что были смертельно ранены двое людей. Камни были все окрашены кровью, и один из этих несчастных кричал своим товарищам, чтобы они его прикончили. Ла-Ну, опершись локтем на парапет, некоторое время молча смотрел на работу осаждающих; затем, обернувшись к Мержи, он произнес:
— Ужасная вещь — война, но гражданская война… Этим ядом была заряжена французская пушка; француз навел прицел и зажег запал, и ядром этим убито двое французов. И это еще ничего — убить на расстоянии полумили; но, господин де Мержи, когда приходится вонзать свою шпагу в тело человека, который умоляет вас о пощаде на вашем родном языке! А между тем не далее как сегодня утром мы это делали.
— Ах, сударь, если бы вы видели бойню двадцать четвертого августа, если бы вы переправлялись через Сену, когда она была красной и несла больше трупов, чем льдин во время ледохода, вы бы не испытывали жалости к людям, с которыми мы сражаемся. Для меня всякий папист — убийца…
— Не клевещите на вашу страну! В армии, которая нас осаждает, очень мало подобных чудовищ. Солдаты — французские крестьяне, бросившие плуг ради королевского жалованья. А дворяне и офицеры сражаются, потому что они поклялись в верности королю. И, может быть, они правы, а мы… мы — бунтовщики.
— Бунтовщики?! Наше дело правое, мы сражаемся за свою веру и за свою жизнь.
— Насколько я вижу, у вас немного сомнений. Вы счастливы, господин де Мержи. — И старый воин глубоко вздохнул.
— Черт побери! — сказал солдат, только что разрядивший аркебузу. — Заколдован, что ли, этот черт? Третий день в него целюсь — никак попасть не могу.
— Кто такой? — спросил Мержи.
— Да вон видите там молодец в белом камзоле с красной перевязью и пером. Каждый день он тут у нас под носом разгуливает, будто дразнит. Один из придворных золотошпажников, которые пришли вместе с братом короля.
— Расстояние большое, — сказал Мержи, — все равно дайте-ка мне аркебузу.
Какой-то солдат дал ему в руки свое оружие. Мержи приложил конец дула на парапет и с большим вниманием прицелился.
— А если это кто-нибудь из ваших друзей? — спросил Ла-Ну. — Почему вам вздумалось выполнять обязанности аркебузира?
Мержи собирался спустить курок; он задержал палец.
— У меня нет никаких друзей среди католиков, кроме одного. А тот, я уверен, не участвует в этой осаде.
— А если это ваш брат, который, сопровождая принца…
Выстрел раздался; но рука у Мержи дрожала, и видно было, что от пули поднялась пыль на довольно далеком расстоянии от пешехода. Мержи не думал, что его брат может находиться в католической армии, но тем не менее был рад, что промахнулся. Человек, в которого он только что стрелял, продолжал медленно ходить, а затем исчез за одной из куч только что выкопанной земли, которые возвышались со всех сторон вокруг города.
XXVI. Вылазка
Hamlet. Dead, for a ducat! dead!
Shakespeare. Hamlet, III, 4
Гамлет. Мертва, ставлю дукат, мертва.
Шекспир. Гамлет, III, 4
Мелкий и холодный дождик, шедший беспрерывно всю ночь, наконец перестал, когда белесоватый свет с восточной части неба возвестил о рассвете. Он с трудом пробивался сквозь стлавшийся по земле густой туман, который ветер перемещал с места на место, делая в нем как бы широкие отверстия. Но сероватые хлопья сейчас же снова соединялись, как волны, разрезанные кораблем, снова падают и заполняют только что проведенную борозду. Окрестность, окутанная этим густым паром, из которого высовывались верхушки нескольких деревьев, походила на обширное наводнение.
В городе неверный свет утра, смешанный с пламенем факелов, освещал довольно многочисленную толпу солдат и добровольцев, собравшихся на улице, ведущей к Евангельскому бастиону. Они постукивали ногами по мостовой и шевелились, не двигаясь с места, как люди, продрогшие от сырого и пронзительного холода, что бывает зимой при восходе солнца. Не было недостатка в ругательствах и крепких пожеланиях по адресу того, кто заставил их взяться за оружие в такую рань; но, несмотря на ругань, в их словах слышалось и хорошее расположение духа и надежда, одушевляющая солдат, когда ими командует почитаемый начальник; они говорили полушутя-полусердито:
— Этот проклятый Железная Рука, этот Жан бессонный позавтракать не может, если утром не разбудит этих иродов! Чтоб лихорадка его заела! Черт, а не человек! С ним никогда нельзя быть уверенным, что выспишься! Клянусь бородой покойного адмирала: если не скоро начнутся выстрелы, я сейчас засну, будто у себя в постели! А! Ура! Вот и водка, она нам поставит сердце на место, и мы не схватим простуды в этом чертовом тумане.
Покуда солдатам раздавали водку, офицеры, окружив Ла-Ну под навесом лавки, с интересом слушали план нападения, которое он предполагал предпринять против осаждающей армии. Раздалась барабанная дробь, каждый занял свое место, пастор приблизился и, благословив солдат, увещевал их доблестно исполнить свой долг, обещая, в случае если их постигнет неудача, вечную жизнь, в противном же случае по возвращении в город — награды и благодарность сограждан.
Проповедь была коротка, но Ла-Ну нашел ее слишком длинной. Это был совсем не тот человек, что накануне жалел о каждой капле французской крови, пролитой на этой войне. Теперь это был только солдат, торопившийся, по-видимому, поскорей увидеть снова зрелище бойни. Как только пасторская речь была окончена и солдаты ответили аминь, он воскликнул твердым и жестким голосом:
— Товарищи, пастор только что совершенно правильно вам сказал! Предадим себя в руки Господа и Пресвятой Девы Крепко-Разящей! Первого из вас, кто выстрелит раньше, чем пыж его упрется прямо в живот паписту, я убью, если сам вернусь живым.
— Сударь, — вполголоса сказал ему Мержи, — вот слова, отнюдь не похожие на те, что вы вчера говорили.
— Вы по-латыни знаете? — спросил резко Ла-Ну.
— Так точно.
— Ну так вспомните прекрасное изречение: «Age quod agis!»
Он дал сигнал; произвели пушечный выстрел, и вся толпа большими шагами направилась за город; в то же время маленькие отряды солдат, выйдя из различных ворот, производили тревогу по многим пунктам неприятельской линии, с тем чтобы католики, думая, что на них нападают со всех сторон, не решились послать подкрепления против главной атаки, из страха лишить силы какое-нибудь место их ретраншемента, повсюду угрожаемого.
Евангельский бастион, против которого были направлены усилия инженерных войск католической армии, особенно страдал от батареи из пяти пушек, поставленных на небольшом пригорке, на вершине которого находилось разрушенное здание, до осады бывшее мельницей. Приступы со стороны города были защищены рвом и земляным валом, впереди же рва были расставлены аркебузиры на сторожевых постах. Но как и предполагал протестантский полководец, их аркебузы, в течение многих часов подвергавшиеся сырости, должны были оказаться почти бесполезными, и нападающие, хорошо экипированные, приготовленные к атаке, имели большое преимущество над людьми, застигнутыми врасплох, утомленными бессонницей, вымокшими от дождя и окоченевшими от холода.
Передовые часовые были зарезаны. Несколько выстрелов, произведенных каким-то чудом, разбудили батарейную команду лишь для того, чтобы увидеть, как неприятель уже завладел валом и карабкается по мельничному пригорку. Некоторые из них пытаются сопротивляться, но оружие выпадает из их окоченелых рук, почти все их аркебузы дают осечку, меж тем как у нападающих ни один выстрел не пропадает. Победа уже несомненна, и протестанты, хозяева батареи, уже испускают жестокий крик:
— Нет пощады! Вспомните двадцать четвертое августа!
С полсотни солдат вместе со своим начальником размещены были в мельничной башне; начальник, в ночном колпаке и кальсонах, в одной руке держа подушку, в другой — шпагу, отворяет дверь и выходит, спрашивая, откуда такой шум. Далекий от мысли о неприятельской вылазке, он воображал, что шум происходит от ссоры между его же собственными солдатами. Он жестоко разубедился в этом: от удара бердышом он упал на землю, обливаясь кровью. Солдаты успели забаррикадировать двери в башню и некоторое время успешно отстреливались через окна; но совсем около здания находилась большая куча сена, соломы и веток, приготовленных для плетеных тур. Протестанты подожгли все это, и огонь в одну минуту охватил башню, вздымаясь до самой верхушки. Вскоре изнутри стали доноситься жалобные крики. Крыша была объята пламенем и грозила сейчас обрушиться на головы несчастных, которых прикрывала. Дверь горела, и баррикады, которые они понаделали, мешали им воспользоваться этим выходом. Пытались ли они выскочить через окна, они падали в огонь или на острия копий. Тогда взорам представилось ужасное зрелище. Какой-то прапорщик, в полном вооружении, попытался, как и другие, выскочить через узкое окно. Его кираса внизу оканчивалась, согласно довольно распространенной в те времена моде, чем-то вроде железной юбки, покрывавшей бедра и живот и расширявшейся в виде воронки, чтобы можно было свободно ходить. Окно было недостаточно широко, чтобы пропустить эту часть вооружения, и прапорщик впопыхах с таким напором бросился в него, что большая часть его тела очутилась за окном, не будучи в состоянии двинуться, словно захваченная тисками. Между тем огонь поднимался к нему, раскалял его вооружение и медленно его там поджаривал, как в печке или в пресловутом медном быке, придуманном Фалариcом. Несчастный испускал ужасные крики и тщетно махал руками, словно призывая на помощь. Среди нападающих наступила минута молчания, потом все разом, будто сговорившись, они грянули военный клич, чтобы оглушить себя и не слышать воплей сгоравшего человека. Он исчез в вихре огня и дыма, и видно было, как посреди обломков башни упала дымящаяся, раскаленная каска.
В пылу боя впечатления ужаса и печали продолжаются недолго: инстинкт самосохранения слишком настойчиво дает себя знать солдату, чтобы он на долгое время оставался чувствительным к несчастьям других. Покуда одна часть ларошельцев преследовала беглецов, другие принялись гвоздить пушки, разбивать им колеса и бросать в ров батарейные туры и трупы прислуги.
Мержи, один из первых перелезший через ров и взобравшийся на окопы, перевел дыхание, чтобы нацарапать острием кинжала на одной из пушек имя Дианы; потом стал помогать другим разрушать работы осаждающих.
Какой-то солдат взял за голову католического офицера, не подававшего признаков жизни, другой солдат держал его за ноги, и оба, мерно раскачивая его, собирались бросить его в ров. Вдруг мнимый покойник открыл глаза и, узнав Мержи, воскликнул:
— Господин де Мержи, смилуйтесь! Я сдаюсь вам в плен — спасите меня! Неужели вы не узнаете вашего друга Бевиля?
Лицо у несчастного было все в крови, и Мержи трудно было узнать в этом умирающем молодого придворного, которого он оставил полным жизни и веселости. Он велел осторожно положить его на траву, сам сделал перевязку и, поместив поперек лошади, отдал распоряжение потихонечку отвезти его в город.
В то время как он прощался с ним и помогал вывести лошадь из батареи, он заметил на открытом пространстве кучку всадников, которые рысью подвигались между городом и мельницей. По всей видимости, это был отряд католической армии, хотевший отрезать им отступление. Мержи сейчас же побежал предупредить об этом Ла-Ну.
— Если вы соблаговолите доверить мне только десятка четыре стрелков, — сказал он, — я сейчас брошусь за плетень, что идет вдоль дороги, по которой они поедут, — прикажите меня повесить, если они живо не повернут оглобли!
— Отлично, мальчик! Из тебя выйдет хороший военачальник! Ну, вы! Идите за его благородием и делайте все, что он вам прикажет.
В одну минуту Мержи расположил своих стрелков вдоль плетня; он приказал им стать на одно колено, приготовиться и, главным образом, не стрелять раньше его команды.
Неприятельские всадники быстро приближались; уже отчетливо слышна была рысь их лошадей по грязной дороге.
— Начальник их, — сказал Мержи шепотом, — тот самый чудак с красным пером, по которому мы вчера промахнулись. Сегодня мы его уж не упустим!
Стрелок, что был у него справа, кивнул головой, как будто желал сказать, что он берет на себя это дело. Всадники были уже шагах в двадцати, не более, и капитан их повернулся к своему отряду, по-видимому собираясь дать им какой-то приказ, как вдруг Мержи, неожиданно поднявшись, крикнул:
— Пли!
Начальник с красным пером повернул голову, и Мержи узнал своего брата. Он протянул руку к аркебузе своего соседа, чтобы отвернуть ее; но, раньше чем успел он ее коснуться, выстрел раздался. Всадники, удивленные этим неожиданным залпом, врассыпную бросились по полю; капитан Жорж упал, пронзенный двумя пулями.
XXVII. Лазарет
Father. Why are you so obstinate?
Pierre. Why you so troublesome, that a poor wretch
Cant die in peace? —
But you, like ravens, will be croaking round him.
Оtway. Venice Preserved, I, 1
Монах. Зачем вы так упорны?
Пьер. Зачем вы не даете умереть
Спокойно бедняку,
Не каркая как вороны над ним?
Отвей. Спасенная Венеция, I, 1
Старинный монастырь, сначала конфискованный городским советом Ла-Рошели, во время осады был обращен в лазарет для раненых. Пол церкви, откуда убраны были скамейки, алтарь и все украшения, был покрыт сеном и соломой; туда переносили простых солдат. Трапезная была предназначена для офицеров и дворян. Это был довольно большой зал, обшитый старым дубом, с широкими сводчатыми окнами, дававшими достаточный свет для хирургических операций, которые непрерывно здесь производились.
Сюда положили и капитана Жоржа, на матрац, красный от его крови и от крови стольких других несчастных, предшествовавших ему в этом месте скорби. Охапка соломы служила ему подушкой. С него только что сняли кирасу и разорвали камзол и рубашку. До пояса он был обнажен, но на правой руке еще оставались наручник и стальная рукавица. Солдат унимал кровь, текущую у него из ран, одной в живот, как раз ниже кирасы, другой легкой, в верхнюю часть левой руки. Мержи был так подавлен горем, что не в силах был оказать какую-либо существенную помощь. То плача на коленях перед братом, то катаясь по земле с криками отчаяния, он не переставал обвинять себя в том, что убил самого нежного брата и лучшего своего друга. Меж тем капитан сохранял спокойствие и старался умерить выражения отчаяния.
В двух шагах от его матраца находился другой, на котором покоился бедняга Бевиль, в столь же жалком состоянии. Черты его не выражали спокойной покорности, как черты капитана. От времени до времени он испускал глухие стоны и поворачивал глаза к соседу, как будто прося у того немного его мужества и твердости.
Человек лет приблизительно сорока, сухой, тощий, лысый, весь в морщинах, вошел в зал и приблизился к капитану Жоржу, держа в руках зеленый мешок, из которого доносилось бренчание, очень страшное для бедных больных. То был мэтр Бризар, довольно ловкий для своего времени хирург, ученик и друг знаменитого Амбруаза Паре. Он только что произвел какую-то операцию, судя по тому, что рукава у него были засучены до локтей и спереди у него еще висел большой фартук, весь в крови.
— Чего вы от меня хотите и кто вы такой? — спросил у него Жорж.
— Я хирург, ваше благородие, и если имя мэтра де Бризара вам неизвестно, так вы многих вещей не знаете. Ну, запаситесь овечьей храбростью, как кто-то говорил. В аркебузных ранах я разбираюсь хорошо, слава Богу, и хотел бы я иметь столько мешков с золотом, сколько пуль я извлек из тела людей, которые теперь живут и здравствуют.
— Только, доктор, говорите мне правду! Рана смертельна, насколько я понимаю?
Хирург сначала осмотрел левую руку и проговорил: «Пустяки!» Потом принялся зондировать другую рану, от чего раненый стал делать ужасные гримасы. Правой своей рукой он даже довольно сильно отталкивал докторскую руку.
— К дьяволу! Не лезьте дальше, чертов лекарь! — воскликнул он. — По вашему лицу я вижу ясно, что моя песенка спета.
— Видите ли, сударь, я боюсь, что пуля сначала задела мускулы нижней части живота и, поднявшись, застряла в спинном хребте, именуемом иначе греческим словом рахис. Заставляет меня так думать то обстоятельство, что у вас отнялись и похолодели ноги. Этот патогномический признак редко обманывает, и в таком случае…
— Ружейный выстрел в упор и пуля в спинном хребте! Черт! Больше, чем надо, доктор, чтобы отправить беднягу ad patres.
— Нет, он будет жить! Он будет жить! — закричал Мержи, уставясь блуждающими глазами на доктора и крепко схватив его за руку.
— Да, он будет жить еще час, может быть, два, — холодно ответил мэтр Бризар, — он человек здоровый.
Мержи снова упал на колени, схватил брата за руку, и поток слез оросил стальную перчатку, которая была на ней надета.
— Часа два? — переспросил Жорж. — Тем лучше: я боялся, что дольше придется мучиться.
— Нет, этого не может быть! — воскликнул, рыдая, Мержи. — Жорж, ты не умрешь! Брат не может умереть от руки брата!
— Полно, успокойся и не тряси меня. Каждое твое движение во мне отзывается. Теперь я не очень мучаюсь, только бы это не прекращалось… как говорил Зани, падая с высокой колокольни.
Мержи сел около матраца, положив голову на колени и закрыв лицо руками. Он был неподвижен и находился как бы в полудремоте; только время от времени по всему телу его пробегала судорожная дрожь, как приступ лихорадки, и стоны, не похожие на человеческие звуки, с трудом вырывались из его груди.
Хирург сделал кое-какую перевязку, чтобы только остановить кровь, и с полным хладнокровием вытирал свой зонд.
— Я вам советую сделать приготовления, — сказал он. — Если вам угодно пастора, их тут сколько угодно. Если же вы предпочитаете католического священника, то и такого вам найдут. Я только что видел какого-то монаха, которого наши взяли в плен. Да вон он там исповедует папистского офицера, который при смерти.
— Пускай мне дадут пить, — ответил капитан.
— От этого воздержитесь. Вы умрете на час раньше.
— Час жизни не стоит стакана вина. Ну, прощайте, доктор. Вот рядом со мной человек с нетерпением вас дожидается.
— Кого же вам прислать: пастора или монаха?
— Ни того ни другого!
— Как так?
— Оставьте меня в покое!
Хирург пожал плечами и подошел к Бевилю.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Вот славная рана! Эти черти добровольцы бьют, как глухие.
— Я поправлюсь, не правда ли? — спросил раненый слабым голосом.
— Вздохните немного, — сказал мэтр Бризар.
Раздалось что-то вроде слабого свиста — его произвел воздух, вышедший из груди Бевиля через рану и рот одновременно, и кровь забила красной пеной.
Хирург присвистнул, словно подражая этому странному звуку, потом наскоро положил компресс, забрал свои инструменты и собирался уйти. Меж тем Бевиль блестящими, как два факела, глазами следил за всеми его движениями.
— Как же, доктор? — спросил он дрожащим голосом.
— Укладывайте ваши вещи в дорогу, — холодно ответил хирург. И удалился.
— Увы! Умереть таким молодым! — воскликнул несчастный Бевиль, роняя голову на охапку соломы, служившую ему изголовьем.
Капитан Жорж просил пить, но никто не хотел дать ему стакана воды из страха ускорить его конец — странное человеколюбие, служащее только для того, чтобы продлить страдание! В эту минуту в зал вошли Ла-Ну и капитан Дитрих в сопровождении других офицеров, чтобы посетить раненых. Все они остановились перед матрацем Жоржа, и Ла-Ну, опершись на рукоять своей шпаги, переводил поочередно с брата на брата свои глаза, в которых отражалось все волнение, испытываемое им при этом печальном зрелище.
Внимание Жоржа привлекла фляга, висевшая на боку у немецкого капитана.
— Капитан, — произнес он, — вы старый солдат?
— Да, старый солдат. От порохового дыма борода скорее седеет, чем от лет. Меня зовут капитан Дитрих Горнштейн.
— Скажите, что бы вы сделали, если бы были ранены, как я?
назад<<< 1 2 . . . 15 16 >>>далее


