– Так, – сказала Марта и опять протянула зонтик: – Постельное белье есть?
– Постельное белье? – удивленно переспросил старичок; потом, склонив голову на другой бок, поджал губы и, подумав, ответил: – да, белье найдется. – А как насчет услуг, уборки?
Старичок ткнул себя пальцем в грудь. – Все – я, – сказал он. – все – я. Только я. Марта подошла к окну, посмотрела на улицу, потом прошлась обратно.
– Сколько же вы хотите? – спросила она равнодушно.
– Пятьдесят пять, – бодро ответил старичок.
– Это как, – с электричеством, с утренним кофе?
– Господин служит? – поинтересовался старичок, кивнув в сторону Франца.
– Да, – поспешно сказал Франц. – Пятьдесят пять за все, – сказал старичок.
– Это дорого, – сказала Марта.
– Это недорого, – сказал старичок.
– Это чрезвычайно дорого, – сказала Марта. Старичок улыбнулся.
– Ну что ж, – вздохнула Марта и повернулась к двери.
Франц почувствовал, что комната вот-вот сейчас навсегда уплывет. Он помял шляпу, стараясь поймать взгляд Марты.
– Пятьдесят пять, – задумчиво повторил старичок.
– Пятьдесят, – сказала Марта. Старичок открыл рот и снова плотно закрыл его.
– Хорошо, – сказал он наконец, – но только, чтобы тушить не позже одиннадцати.
– Конечно, – вмешался Франц, – конечно… Я это вполне понимаю…
– Вы когда хотите въехать? – спросил старичок.
– Сегодня, сейчас, – сказал Франц. – вот только привезу чемодан из гостиницы.
– Маленький задаток? – предложил старичок с тонкой улыбочкой.
Улыбалась как будто и вся комната. Она была уже не чужая. Когда Франц опять вышел на улицу, у него в сознании осталась от нее неостывшая впадина, которую она выдавила в ворохе мелких впечатлений. Марта, прощаясь с ним на углу, увидела благодарный блеск за его круглыми стеклами. И потом, направляясь в фотографический магазин отдать дюжины две еще не прозревших тирольских снимков, она с законным торжеством вспоминала разговор.
Заморосило. Ловя влажность, широко распахнулись двери цветочных магазинов. Морось перешла в сильный дождь. Марте стало смутно и беспокойно, – оттого что нельзя было найти таксомотор, оттого что капли норовили попасть под зонтик, смывая пудру с носа, оттого что и вчерашний день, и сегодняшний были какие-то новые, нелепые, и в них смутно проступали еще непонятные, но значительные очертания. И как будто тот темноватый раствор, в котором будут плавать и проясняться горы Тироля, – этот дождь, эта тонкая дождевая сырость проявляла в ее душе лоснистые образы. Снова промокший, веселый, синеглазый господин, случайнейший знакомый мужа, под таким же дождем торопливо говорил ей о волнении, о бессонницах и прошагал мимо, и исчез за углом памяти. Снова в ее бидермайеровской гостиной тот дурак художник, томный хлыщ с грязными ногтями присосался к ее голой шее, и она не сразу оторвала его. И снова, – и этот образ был недавний, – иностранный делец с замечательной синеватой сединой вдоль пробора шептал, играя ее рукой, что она, конечно, придет к нему в номер, и она улыбалась и смутно жалела, что он иностранец. Вместе с ними, с этими людьми, быстро-быстро холодноватыми ладонями прикасавшимися к ней, она пришла домой, дернула плечом и легко отбросила их, как отбросила в угол раскрытый мокрый зонтик.
– Я – дура, – сказала она, – в чем дело? О чем мне тревожиться? Это случится рано или поздно. Иначе не может быть.
Все стало как-то сразу легко, ясно, отчетливо. Она с удовольствием выругала Фриду за то, что пес наследил на ковре; она съела кучу мелких сандвичей за чаем; она деловито позвонила в кассу кинематографа, чтобы оставили ей два билета на премьеру, в пятницу, и решила пойти со старухой Грюн, когда оказалось, что Драйер в тот вечер занят. А Драйер действительно был очень занят. Он так увлекся неожиданным предложением одной чужой фирмы, шелковистыми переговорами с ней, и телефонными перестрелками, и дипломатической плавностью важных совещаний, что в продолжение нескольких дней не вспоминал о Франце. Вернее, вспоминал о нем, – да не вовремя, – когда млел золотистым призраком, по шею в теплой ванне, когда мчался из конторы на фабрику, когда курил в постели папиросу, раньше чем потушить свет; Франц мелькал, Драйер мысленно ему обещал, что им займется немного погодя, и тотчас начинал думать о другом.
. И Францу от этого было не легче. Когда первое приятное волнение новоселья прошло, – а прошло оно скоро, – Франц. спросил, себя, что же делать дальше? Марта записала номер.его телефона и при этом холодно сказала:
«Я передам, что вы заходили, оставили телефон». Однако никто к нему не звонил. Сам позвонить он не смел. Пойти прямо так к Драйеру он теперь тоже боялся, не доверяя случаю, который в последний раз так великолепно преобразил его неудачный визит. Надо было ждать. Очевидно, в конце концов, Драйер вызовет его, но ждать было неприятно. Дело в том, что в первое же утро хозяин собственноручно принес ему в половине восьмого утра чашку слабого кофе с двумя кусочками сахара на блюдце и наставительно заметил:
– Не опоздайте на службу. Смотрите, не опоздайте. После чего старичок почему-то подмигнул. Франц решил, что ему ничего другого не остается делать, как уйти из дому на весь день, словно он действительно до семи на службе.
Он принужден был, таким образом, поневоле осматривать столицу, – вернее, самую, как ему казалось, «столичную» ее часть. Принудительность этих прогулок отравляла новизну. К вечеру он так уставал, что все равно не мог выполнить свой давнишний роскошнейший план – поблуждать по ночным огнистым улицам, присмотреться к волшебным ночным дамам. В первый же день, далеко забредя, он попал на широкую скучную улицу, где было много пароходных контор и магазинов картин, – и, взглянув на столб с надписью, увидел, что находится на том проспекте, который некогда так пышно снился ему. Осыпались жидковатые липы. Арка в конце была сплошь заставлена лесами: а в другом конце был странный простор, – и проходя вдоль канала, где в одном месте масло радугой стояло на воде и дурманно пахло медом от барж, с которых люди в розовых рубашках выгружали горы груш и яблок, он увидел с моста двух женщин в блестящих купальных шлемах, которые, сосредоточенно отфыркиваясь и равномерно разводя руками, плыли рядом по самой средине водной полосы. В музее древностей он провел два часа, с ужасом разглядывая пестрые саркофаги и портреты носастых египетских младенцев. Он подолгу отдыхал в шоферских трактирах и на удобнейших скамьях в необъятном парке. Он спускался в прохладные недра подземной железной дороги – и, сидя на красном кожаном сиденье, глядя на блестящие штанги, по которым взбегала, словно золотая, ртуть, ждал с нетерпением, чтобы оборвалась поскорей угольная чернота, грохотавшая вдоль окон. Ему чрезвычайно хотелось найти тот огромный магазин Драйера, о котором с таким почтением говорили в его родном городке. Но в толстом телефонном фолианте были только указаны дом и контора. Магазин, очевидно, назывался как-то иначе. И не зная, что столица передвинулась на запад, Франц бродил по центральным и северным улицам, где, по его мнению, должны были быть наряднейшие магазины, оживленнейшая торговля, и, замирая у витрин конфекционеров, все гадал, не это ли магазин, где он будет служить.
Его мучило, что он ничего не смеет купить. За это короткое время он успел уже потратить уйму денег, – а тут Драйер исчез, ничего как-то не известно, на душе смутно. Он попробовал подружиться со старичком-хозяином, так настойчиво выгонявшим его на целый день из дому, – –но тот оказался неразговорчивым – все таился в неведомой глубине квартирки. Впрочем, в первый вечер встретив Франца в коридоре, он долго объяснял ему тайны районного участка, дал ему какие-то бланки, куда Франц должен был вписать свою фамилию, холост ли или женат, и где родился.
– Кстати, я хочу вас предупредить, – сказал старичок. – Насчет вашей подруги… Она не должна вас посещать здесь. Я понимаю, – вы молоды, я сам был молод, я бы, пожалуй, смотрел на это сквозь пальцы, с удовольствием… Но моя супруга, – она сейчас временно в отъезде, – моя супруга не разрешает таких посещений.
Франц, побагровев, закивал. То, что хозяин принял Марту за его возлюбленную, и поразило его, и польстило ему чрезвычайно. При этом он с легким волнением почувствовал, что теперь Марта и дама в вагоне слились в один образ. Он представил себе ее запах, ее теплые на вид губы, нежные поперечные бороздки на горле; но сразу остановил в себе привычный наплыв вожделения. «Она совершенно недоступна, – подумал он спокойно. – Недоступна и холодна. Она живет в другом мире с богатейшим, еще сочным мужем. Воображаю, как погнала бы в три шеи, если б я стал предприимчив. И сразу – разбитая карьера…» С другой же стороны, он подумал, что какую-нибудь подругу он все-таки непременно заведет, – тоже крупную и темноволосую, – и в предвидении этого решил принять некоторые.меры. Утром, когда старичок принес ему кофе, Франц кашлянул и сказал:
– Послушайте, – а если б я вам немножко приплатил, вы бы… я бы… ну, словом, – можно было бы мне принимать, кого хочу? – Это еще вопрос, – сказал старичок.
– Несколько лишних марок, – сказал Франц. – Я понимаю, – сказал старичок. – Еще пять марок в месяц, – сказал Франц. – Ладно, – кивнул старичок – и тут-то добавил наставительно и лукаво, – смотрите, не опоздайте на службу.
Так сразу пропал даром весь труд Марты, не стоило ей так торговаться. Но Франц, решив приплачивать тайно, из собственных денег, отлично почувствовал, что поступил опрометчиво. Деньги таяли, а Драйер все не звонил. В продолжение четырех дней он с отвращением, ровно в восемь, уходил из дому и в тумане усталости возвращался после семи. Пресловутый проспект и улицу, его пересекавшие, в конец ему опротивели. Матери он послал открытку с видом этого проспекта, написал, что здоров, что Драйер добрейший человек: незачем было пугать старушку. И только в пятницу вечером, часов в одиннадцать, когда Франц уже лежал в постели и говорил себе, в паническом трепете, что все его забыли, что он совершенно один в чужом городе, – и с каким-то злорадством думал: «Нет, дудки! Завтра скажусь больным, проваляюсь весь день, а вечерком махну в какие-нибудь злачные места», – в это мгновение постучался старичок и сонным голосом позвал его к телефону.
Франц, страшно спеша и волнуясь, натянул на ночную рубашку штаны, кинулся босиком в коридор, зацепился болтавшимися подтяжками о ручку двери, рванулся, резина больно хлопнула по уху, – замелькали темные стены коридора, какой-то сундук успел мимолетом хватить его по колену, и наконец райским блеском заиграло на стене телефонное сооружение. Оттого ли, что Франц к телефонам не привык, оттого ли, что он так был взволнован, так запыхался, – но сначала никак ему не удавалось разобрать голос, лающий ему в ухо. «Сию минуту приходи ко мне на дом, – наконец ясно сказал голос. – слышишь? Пожалуйста, поторопись. Я тебя жду…» – «Ах, здравствуйте, здравствуйте…» – залепетал Франц, но телефон уже был пуст, С размаху повесив трубку, Драйер опять облокотился на стол и продолжал торопливо вписывать в большую карманную книжку все, что ему нужно завтра сделать. Потом он взглянул на часы, соображая, что сейчас жена должна вернуться из кинематографа. Проворной ладонью он потер себе лоб и, хитро улыбнувшись, достал из ящика связку ключей и трубовидный электрический фонарик с выпуклым глазом. Был он еще в пальто, – только что приехал домой, – и прямо так, в пальто, прошагал в кабинет, как он всегда это делал, когда спешил что-нибудь записать, куда-нибудь позвонить. Теперь он шумно отодвинул стул и, снимая на ходу мохнатое, широкое, желтое свое пальто, прошел в переднюю, где его и повесил. Затем опустил в огромный карман уже успокоившегося пальто ключи и фонарик. Том, лежавший у двери, встал, потерся нежной головой о его ногу и улегся опять. Драйер звонко заперся в уборной, где на беленой стене дремали маленькие, состарившиеся комары, и через минуту, уже домашней, неторопливой походкой, прошел обратно в кабинет, а оттуда в столовую.
Там стол был накрыт, алела вестфальская ветчина на блюде, среди мозаики ливерной колбасы. Крупный виноград, словно налитой светом, свешивался с края вазы. Драйер оторвал ягоду, бросил ее себе в рот, покосился на ветчину, но решил подождать Марту. В зеркале отражалась его широкая, светло-серая спина, теневые перехваты на сгибе рукава, желтые пряди приглаженных волос. Он быстро обернулся, будто почувствовал, что кто-то смотрит на него, отодвинулся, и в зеркале остался только ярко-белый угол накрытого стола на черном фоне, где темновато-драгоценно поблескивал хрусталь на буфете. Вдруг по той стороне тишины раздался легчайший звук: кто-то искал в тишине чувствительную точку; нашел; пронзил ее ударом ключа, отчетливо повернул, – и все оживилось: в зеркале раза два прошло серое плечо Драйера, жадно зашагавшего вокруг ветчины; стукнула дверь, вошла Марта, блестя глазами и крепко вытирая нос душистым платком; за ней вошла, мягко выкидывая лапы, совсем проснувшаяся собака.
– Садись, садись, моя душа, – бодро воскликнул Драйер и включил хитрый электрический ток, согревающий воду для чая. Марта улыбалась. Вообще, последнее время она улыбалась довольно часто, чему Драйер был несказанно рад. Она находилась в приятном положении человека, которому в близком будущем обещано удовольствие. Она готова была ждать некоторый срок, зная, что удовольствие придет непременно. Нынче она вызвала маляров, чтобы освежить фасад дома. После кинематографа она разомлела, проголодалась и с наслаждением думала, что вот сейчас, сейчас, утолив грубоватый вечерний голод, завалится спать.
С парадной донесся взволнованный звонок. Том резво залаял. Марта удивленно подняла брови. Драйер с таинственным смешком встал и, жуя на ходу, пошел открывать.
Она сидела, полуобернувшись к двери, держа на весу чашку. Когда Франц, шутливо подталкиваемый Драйером, боком вошел в столовую, резко остановился, щелкнул каблуками и быстро к ней подошел, она так прекрасно улыбнулась, так жарко блеснули ее губы, что в душе у Драйера какая-то огромная веселая толпа оглушительно зарукоплескала, и он подумал, что уж после такой улыбки все будет хорошо: Марта, как некогда, будет захлебываясь рассказывать о кинематографе, о новом удивительном платье, – и в воскресенье, вместо тенниса (какой там теннис в дождь!), он с нею поедет кататься верхом в шуршащем, солнечном, оранжевом парке.
– Прежде всего, мой дорогой Франц, – сказал он, пододвинув стул, – закуси. И вот тебе рюмка коньяку.
Франц, как автомат, выбросил через стол руку, нацелясь на протянутую рюмку, сшиб вазочку с тяжелой, коричневатой розой («которую давно следовало убрать», – подумала Марта), и цвелая вода отвратительным узором растеклась по скатерти.
Он окончательно растерялся, – и немудрено. Во-первых, он вовсе не ожидал увидеть Марту. Ему казалось, что Драйер примет его в кабинете и сообщит ему о важном, очень важном деле, за которое он, Франц, тотчас должен взяться. Улыбка Марты разом его оглушила. Он мгновенно выяснил про себя причину тревоги. Как то семя, которое факир зарывает в землю, чтобы истошным колдовством вытянуть из него живое дерево, просьба Марты скрыть от Драйера их невинное похождение, просьба, на которую он тогда едва обратил внимание, теперь, в присутствии Драйера, мгновенно и чудовищно разрослась, обратившись в тайну, которая странно связывала его с Мартой. Вместе с тем он вспомнил слова старичка о подруге, и ему стало жарко, сладко и стыдно. Он попробовал сбросить с себя наваждение, посмотреть на Марту спокойно и весело; но встретив ее нестерпимо пристальный взгляд, он беспомощно продолжал потапывать платком по мокрой скатерти, несмотря на то, что Драйер смеялся и отстранял его руку. Еще так недавно он лежал в постели, – и вдруг теперь оказался в поблескивающей столовой, и, как во сне, страдал оттого, что не может остановить струйку, обогнувшую солонку и под прикрытием края тарелки норовившую добежать до сгиба скатерти. Марта, улыбаясь (завтра все равно нужна будет свежая скатерть), перевела взгляд на его руки, на нежную игру суставов под натянутой кожей, – на трепещущие длинные пальцы и почему-то почувствовала, что на ней не надето сегодня ничего шерстяного. Драйер вдруг поднялся и сказал:
– Франц, – это может быть негостеприимно, – но ничего не поделаешь, уже поздно, – нам нужно с тобой ехать…
– Куда? – растерянно спросил Франц, засовывая мокрый комок платка в карман. Марта с холодным удивлением взглянула на мужа.
– Это ты сейчас увидишь, – сказал Драйер, и глаза его засветились знакомым Марте огоньком.
«Какая чепуха, – подумала она злобно. – Что это он затеял?»
В передней она задержала его и скороговоркой прошептала:
– Куда ты едешь? Куда ты едешь? Я требую, чтобы ты мне сказал, куда ты едешь?
– Кутить, – весело ответил Драйер, в надежде вызвать еще одну прекрасную улыбку.
Она дернулась; он потрепал ее по щеке и вышел. Марта вернулась в столовую, постояла в раздумье за стулом, на котором только что сидел Франц; потом с раздражением приподняла скатерть там, где была пролита вода, и подложила под скатерть тарелку. В зеркале отразилось ее зеленое платье, нежная шея под темной тяжестью шиньона, блеск мелких жемчужин. Она даже не почувствовала, что зеркало на нее глядит, – и, медленно двигаясь, убирая ветчину, продолжала изредка в нем отражаться. Потом потушила в столовой свет и, погрызывая ожерелье, поднялась к себе в спальню.
«Так оно, должно быть, и есть, – думала она. – Сведет его с какой-нибудь потаскухой, а та заразит… Вот и пропало…»
Она медленно стала раздеваться и вдруг почувствовала, что сейчас расплачется. Этого еще не хватало. Погоди, погоди, когда вернешься. Особенно, если пошутил… И, вообще, что это за манера: пригласить и увести… Ночью… Черт знает что… черт знает что…
Она снова, как уже много раз, перебрала в памяти все прегрешения мужа. Ей казалось, что она помнит их все. Их было много. Это ей не мешало, однако, говорить сестре, когда та приезжала из Гамбурга, что она счастлива, что у нее брак счастливый. И действительно; Марта считала, что ее брак не отличается от всякого другого брака, что всегда бывает разлад, что всегда жена борется с мужем, с его причудами, с отступлениями от исконных правил, – и это и есть счастливый брак. Несчастный брак – это когда муж беден, или попадает в тюрьму за темное дело, или тратит деньги на содержание любовниц, – и Марта прежде не сетовала на свое положение, – так как оно было естественное, обычное…
Она почти не знала его, когда семь лет тому, ее родители, разорившиеся купцы, без труда уговорили ее выйти за легко и волшебно богатевшего Драйера. Он был очень веселый, пел смешным голосом, подарил ей белку, от которой дурно пахло… Только уж после свадьбы, когда муж, ради медового месяца в Норвегии, – и почему в Норвегии, неизвестно, – отказался от важной деловой поездки в Берн, только тогда кое-что выяснилось.
IV
В темноте таксомотора (могучий черный «Икар» был еще в починке) Драйер молчал; таинственно тлел воспаленный огонь его сигары. Франц молчал тоже, с томным, бредовым беспокойством недоумевая, куда это его везут. После третьего поворота он совершенно потерял чувство направления.
До сего дня он успел изучить только тихий район, где жил, да район проспекта, в другом конце города. Все, что лежало между этими двумя живыми оазисами, было неизведанным туманом, так что образ столицы в его сознании напоминал те первые карты, на которых географ, еще не остывший после странствий, начертал все, что открыл, обдав остальное облачной синевой и поразив суеверные умы размашистой «Терра Инкогнита». Он глядел в окно, и ему казалось, что темные улицы понемногу светлеют, опять меркнут, опять набираются света, разгораются пуще, сдают снова и внезапно уже с какой-то искристой уверенностью, возмужав в тесноте тьмы, прорываются небывалыми огнями, синими и румяными водопадами световых реклам. Проплывала туманная церковь, как тяжелая тень среди озаренных воздушных зданий, – и, промчавшись дальше, с разбегу скользнув по блестящему асфальту, автомобиль пристал к тротуару.
И только тогда Франц понял. Сапфирными буквами, алмазным хвостом, продолжавшим в бок конечный ипсилон, сверкала пятисаженная надпись: «Дэнди». Драйер взял его под руку и молча подвел к одной из пяти, в ряд сиявших витрин. В ней, как в оранжерее, жарко цвели галстуки, то красками переговариваясь с плоскими шелковыми носками, то млея на сизых и кремовых прямоугольниках остальных четырех витрин: чередой мелькнули оргии блесуков, – а в глубине, как бог этого сада, стояла во весь рост опаловая пижама с восковым лицом. Но Драйер не дал Францу засмотреться; он быстро провел его мимо остальных четырех витрин: чередой мелькнули оргии блестящей обуви, фата-моргана пиджаков и пальто, легкий полет шляп, перчаток и тросточек, солнечный рай спортивных вещей, – и Франц оказался в темной подворотне, где стоял старик в черной накидке с бляхой на фуражке; а рядом с ним – тонконогая женщина в мехах. Они оба посмотрели на Драйера, сторож узнал его и приложил руку к козырьку; яркоглазая беленая проститутка, поймав взгляд Франца, слегка отодвинулась, – и как только он, следом за Драйером, исчез в темноту двора, продолжала свою тихую, дельную беседу со сторожем о том, как лечить ревматизм.
Двор был темный, треугольный тупик, косо срезанный слева глухой стеною. Пахло сыростью и почему-то вином. В одном углу не то свалено было что-то, не то стояла телега с поднятыми оглоблями; во мраке не различить. Драйер вдруг вынул из кармана электрический фонарик, и скользнувший круг серого света наметил решетку, спускавшиеся ступеньки и затем железную дверь, которую он, радуясь, что избрал самый таинственный вход, тихо и быстро отпер. Франц, нагнув голову, прошел вслед за ним в темный каменный коридор, где снова светящийся круг выхватил дверь, которая, при всякой беззаконной попытке ее отпереть, залилась бы громовым звоном. Но и к ней у Драйера нашелся ‘беззвучный ключ, и Франц опять нагнул голову. В сумрачном проходе, по которому они теперь шли, громоздились там и сям какие-то тюки, ящики, под ногами шуршала солома. Фонарик подвижным испытующим светом обходил углы, – и снова выросла дверь, а за ней поднялась голая, каменная, тающая в темноте лестница. Они зашаркали вверх и вдруг, с неожиданностью сна, оказались в огромном туманном помещении. Свет скользнул по какой-то металлической виселице, по складкам портьер, по створчатым зеркалам, по черным плечистым фигурам, будто только что обезглавленным, – и свернув налево, потом направо, за какие-то гигантские шкалы, Драйер остановился, спрятал свой фонарик и в темноте тихо сказал: «Внимание!..» Он пошуршал рукой по стене, и вспыхнула одна грушевидная лампочка, ярко озарившая прилавок. Вся остальная часть залы, – широкий, бесконечный лабиринт – тонула в темноте, и было что-то жутковатое в том, что один только этот угол выделен желтым светом из всего огромного мрака. «Первый урок», – таинственно сказал Драйер и зашел за прилавок.
Этот фантастический ночной урок вряд ли принес пользу Францу, – слишком все было странно, и слишком прихотливо Драйер изображал приказчика. Но все же в самой сказочности угловатых отсветов и призрачной бездны кругом, где смутные, усталые, за день перещупанные вещи отдыхали в причудливых положениях, было нечто, что надолго запомнилось Францу и дало какую-то темную, роскошную окраску тому основному фону, на котором потом ежедневно приказчичий труд стал чертить свой простой, понятный, подчас докучливый узор. И Драйер, в эту ночь показывая Францу, как нужно продавать галстуки, следовал не прошлому опыту, не воспоминанию о тех, уже далеких, годах, когда он и вправду служил за прилавком, – а поднялся в упоительную область воображения, показывая не то, как галстуки продают в действительности, а то, как следовало бы их продавать, будь приказчик и художником, и прозорливцем.
– Я хочу простой, синий… – деревянным ученическим голосом говорил Франц.
– Пожалуйста, пожалуйста, – бодро отвечал Драйер и, проворно достав с полки несколько плоских, длинных картонных коробок, так же проворно раскрывал, их на прилавке.
– Как вам нравится этот? – задумчиво спрашивал он, завязывая на руке пятнистый фиолетовый галстук нелегка его отстраняя, словно сам любовался им. Франц молчал.
– Очень важный прием, – понизив голос, объяснил Драйер. – Посмотрим, отметил ли ты, в чем дело. Теперь ты иди за прилавок. Вот в этой коробке галстуки одноцветные; они стоят по четыре, по пяти марок; а вот тут – модные, пестроватые, по восьми, по десяти, по четырнадцати, прости Господи. Итак, ты – приказчик, а я – молодой человек, неопытный, неустойчивый, легко соблазнимый.
Франц, стесняясь, стал за прилавок. Драйер, слегка сгорбившись и почему-то щурясь, тонким, неуверенным голосом сказал:
– Я хочу простой, синий… и подешевле. Улыбнись… добавил он суфлерским шепотом.
Франц осклабился и, низко склонясь над одной из коробок, неловко пошарил и вынул простой, синий галстук.
– Вот и попался! – весело громыхнул Драйер. – Значит, не понял. Ты мне суешь самый дешевый. А нужно было сделать так, как я сделал, – показать сперва какой-нибудь подороже, – все равно какого цвета, – только подороже, да поизящнее, авось соблазнишь. Вот, бери этот. Теперь завяжи на руке. Да стой, – не мни его так. Совсем легко и – главное – мгновенно. Он должен у тебя сразу расцвести. Нет, это не узел, а какой-то нарост. Смотри. Держи руку прямо. Вот так. Теперь я, значит, гляжу на эту шелковую радугу и все-таки не поддаюсь соблазну:
– Я просил синий, одноцветный, – сказал Драйер тонким голосом – и снова зашептал: – да нет же, нет же, – продолжай совать дорогие, может быть, доймешь его; и наблюдай за ним, за его глазами, – если он смотрит, это уже хорошо. Вот только, если он не смотрит вовсе и начинает хмуриться, – только тогда, – понимаешь: только тогда, – выдай ему то, что он просил. Но при этом вот так, – гляди, – легонько пожми плечом и чуть брезгливо улыбнись: это, мол, совсем не модно, это, в сущности говоря, дрянь, – но уж если хотите…
– Я возьму вот этот – синий, – сказал Драйер тонким голосом.
Франц мрачно передал ему галстук через прилавок. Драйер расхохотался, разбудив странное эхо.
– Нет, – сказал он – нет, мой друг. Сперва отложи в сторонку, потом спроси, не угодно ли еще чего, – и только потом – запиши, выдай билетик на кассу и так далее. Это тебе завтра покажет господин Пифке, – большой педант. Теперь, слушай дальше…
И немного грузно подсев на прилавок, отбросив при этом резкую черную тень, которая головой вперед нырнула в темноту, подступившую ближе, чтобы лучше слышать, Драйер, перебирая блестящий шелк, с наслаждением погружая руки в коробки, – стал рассказывать, как запоминать галстуки по цветам, как воспитать в себе цветную память, как вымарывать из сознания уже проданные узоры, очищая место для новых, и как на глаз, не только наощупь, сразу определять стоимость. Несколько раз он вскакивал, изображая покупателя, на все сердитого, покупателя, которому денег не жаль, старушку, покупающую галстук для внука, иностранца, не умеющего ничего толком сказать, – и сам себе тотчас отвечал, легонько опираясь пальцами о прилавок и придумывая для каждого случая особую разновидность улыбки, особый оттенок голоса. Затем, снова усевшись, слегка раскачивая ногой в желтом блестящем башмаке (и его тень взмахивала на полу черным крылом), он говорил о том, с какой нежностью и как весело нужно относиться к вещам, о том, что бывает до смешного жалко тех постаревших галстуков и носков, которых уже никто не покупает, и странная, мечтательная улыбка щекотала ему усы, морщила и снова расправляла складки у губ, – и Франц, прислонясь к шкалу, слушал в смутном оцепенении, – и жадно косился изредка на шелковые чудеса, рассыпанные по прилавку.
Драйер умолк, потом тихонько засмеялся. Опять вынув фонарик, он повел Франца по темному бобрику в туманные дебри зла, на ходу откинул полотно с какого-то столика, осветив играющие, как глаза, несметные запонки на голубой бархатной подушке, – а немного дальше столкнул на пол огромный кожаный мяч, который беззвучно покатился в сумрак. Снова они зашагали по каменным коридорам, и, запирая последнюю дверь, Драйер улыбался, вспоминая легкий, таинственный беспорядок, который он оставил за собой, и как-то не думая о том, что кому-то другому, быть может, придется за это отвечать.
Он кликнул таксомотор, когда они вышли из темного двора на мокрую, огнистую улицу, и предложил Франца подвезти. Но Франц, давясь чудесным волнением, вдруг наполнившим его при виде ночной улицы, глухо сказал, что пойдет пешком.
– Как хочешь, – рассмеялся Драйер и, высунувшись из таксомотора, крикнул напоследок: – завтра, ровно в девять, в контору!
назад<<< 1 . . . 3 . . . 13 >>>далее