«Пришел», – подумала она и блаженно вздохнула. В коридоре, по линолеуму, внезапно пробежали семенящие нечеловеческие шажки и превратились в отрывистый лай. «Тише, Том, – сказал знакомый, веселый голос, – ты не у себя». – «Прямо, – и вторая дверь направо», – сказал голос Франца. Марта кинулась к двери, чтобы повернуть ключ в замке. Ключ был с другой стороны. «Сюда?» – спросил Драйер оглушительно близким голосом. Тогда она всем телом уперлась в дверь, держа ручку. Ручка туго двинулась. Она прижалась крепче. Дверь дрогнула. Тем снизу фыркал в щель. Дверь дрогнула опять. Марта поскользнулась, и одна пятка вышла из красной туфельки. Она снова уперлась. «В чем дело? – сказал голос Доайера, – у тебя дверь не открывается». Ручка поднялась. Потом опять туго опустилась, несмотря на усилия Марты. Это, очевидно, Франц взялся за дело, Том вдруг радостно залаял. Франц изо всех сил нажал на дверь. «Дурак», – холодно подумала Марта, – и опять заскользила. Красная туфелька соскочила с ноги и отъехала. Дверь приоткрылась на дюйм. Она грянула плечом, нажала. Франц бормотал: «Ничего не понимаю… Это, может быть, мой хозяин шутит…» Том фыркал и лаял. Драйер посмеивался и советовал вызвать полицию. Марта почувствовала, что уже больше не может держать дверь.
Вдруг – молчание и тонкий, сиплый голосок: «Там, кажется, – ваша маленькая подруга…»
Драйер обернулся. Взъерошенный, бровастый старичок с чайником в руке стоял в конце коридора. Марта услышала взрыв хохота, хохот стал удаляться, «Очень хорошо, очень хорошо, – стонал Драйер, уже стоя в передней. – Вот мы, значит, – какие… очень хорошо…» Он подмигнул, ткнул Франца в живот и вышел. Том стремглав понесся вниз по лестнице. Франц, пошатываясь, с одеревенелым лицом, вернулся по коридору, открыл уже полегчавшую дверь. Марта, розовая, слегка растрепанная, тяжело дышащая, без одной туфли, как будто после драки, стояла, опираясь о спинку кресла.
Она бурно обняла Франца; сияя и смеясь, стала целовать его в губы, в нос, в стекла очков, усадила его на постель, рядом с собой, почему-то дала ему выпить воды, – и когда он, наконец, вяло покачнувшись, упал головой к ней на колени, стала гладить его по волосам и тихо, неторопливо объяснять единственную, сияющую разгадку.
Домой она вернулась до прихода мужа и потом, насмешливо щурясь на собаку, пожаловалась ему, что вымокла по дороге на почту, испортила новые туфли.
– Ну и история, – сказал он, сделав круглые глаза, – наш-то Франц… представь себе только… – Он долго смеялся и качал головой, пока не рассказал ей, в чем дело. Образ его долговязого, довольно мрачного племянника, обнимающего миловидную, млеющую приказчицу, был несказанно смешон. Почему-то он вспомнил Франца, в лиловатых подштанниках прыгавшего на одной ноге, – и ему стало еще веселее.
В первый же раз, как Франц пришел ужинать, он начал тонко издеваться над ним. Франц давно обмертвел, – только поворачивал туда-сюда лицо, как будто получая по щекам невидимые удары. Марта пристально смотрела на мужа.
– Мой дорогой Франц, – говорил Драйер проникновенным голосом. – Может быть, тебе сейчас не хочется уезжать из города? Ты скажи прямо. Я ведь твой Друг, я все пойму и прощу…
А не то, он обращался к жене и небрежно рассказывал: «Я, знаешь, нанял сыщика. Он должен следить за тем, чтобы мои приказчики вели аскетическую жизнь, а главное… – Вдруг он прижимал ладонь ко рту, как человек, который сказал лишнее, искоса смотрел на Франца, – и, кашлянув, говорил нарочито успокоительным тоном: – Я, конечно, пошутил. Ты понимаешь, Франц, я пошу-тил…»
До отъезда оставалось всего несколько дней. Марта была так счастлива, так спокойна, что ничто уже не могло ее волновать. Изощренные насмешки Драйера должны были скоро кончиться – как и все прочее, – его взгляд, походка, жаркий запах. Только одно, – то, что дирекция гостиницы, пользуясь каникульным наплывом, запросила за две комнаты сумму колоссальную, бесстыдную, – только это одно еще могло ее раздражать. Она пожалела, что отстранение Драйера обойдется так дорого, – особенно теперь, когда нужно было беречь каждый грош: того и гляди, он успеет за эти несколько дней погубить все свое состояние. Некоторые основания для таких опасений были. Огромный дом, который Драйер купил для переселения туда магазина, – вдруг показался ему негодным – надобно было многое перестроить, усовершенствовать, – и уже ему расхотелось расширять магазин; и так хорошо, только лишняя возня. Невыгодно купленный дом торчал ав представлении у Драйера как что-то большое, сконфуженное и совершенно ненужное. Некоторые его акции нервничали. Банковская контора, принадлежавшая ему второй год, работала недурно, – но он перестал к ней чувствовать доверие. Марта не могла добиться от него подробностей, но чувствовала неладное, и вместе с тем ее как-то странно удовлетворяло, что именно теперь, когда ему придется исчезнуть, Драйер как будто утратил ту живость коммерческого воображения, ту дерзкую предприимчивость, благодаря которым он разбогател.
Она не знала, что в эти дни Драйер потихоньку начал любопытное дело с искусственными манекенами. Изобретение можно было продать за хорошие деньги – только бы очаровать покупателя. Должен был в скором времени приехать некий американец. «Продать и – баста, – думал Драйер. – Хорошо бы продать и весь магазин…»
Он втайне сознавал, что коммерсант он случайный, ненастоящий, и что в сущности говоря, он в торговых делах ищет то же самое, – то летучее, обольстительное, разноцветное нечто, что мог бы он найти во всякой отрасли жизни. Часто ему рисовалась жизнь, полная приключений и путешествий, яхта, складная палатка, пробковый шлем, Китай, Египет, экспресс, пожирающий тысячу километров без передышки, вилла на Ривьере для Марты, а для него музеи, развалины, дружба со знаменитым путешественником, охота в тропической чаще. Что он видел до сих пор? Так мало, – Лондон, Норвегию, несколько среднеевропейских курортов… Есть столько книг, которых он не может даже вообразить. Его покойный отец, скромный портной, тоже мечтал бывало, – но отец был бедняк. Странно, что вот деньги есть, а мечта остается мечтой. И иногда Драйер думал, что если с таким волнением он воспринимает всякую мелочь жизни, которой сейчас живет, то что же было бы там, в сиянии преувеличенного солнца, среди баснословной природы?.. Вот даже этот обычный летний отъезд слегка его волновал, хоть он уже побывал на том пестреньком пляже.
Марта готовилась к отъезду плавно, строго и блаженно. Прижимая к себе Франца, она шептала, что уже недолго ждать, что мучиться он не должен. Она последила за тем, чтобы у него все было для морского курорта, – черный купальный костюм, купальные туфли, полосатый халат, синие очки, две пары фланелевых штанов, запас платков, носков, полотенец. Драйер приобрел огромный резиновый мяч и плавательные пузыри. Марта накупила множество легких, светлых вещей, – без особого, впрочем, усердия, так как знала, что скоро придется ей носить траур. Накануне отъезда она с волнением осмотрела все комнаты в доме, мебель, посуду, картины, – говоря себе, что вот, через совсем короткое время, она вернется сюда свободной к счастливой. И в этот день Франц показал ей письмо, только что полученное им от матери. Мать писала, что Эмми выходит замуж через год. «Через год, – улыбнулась Марта, – через год, мой милый, будет и другая свадьба. Ну, ободрись, не смотри в одну точку. Все хорошо».
Последний раз они встречались в этой убогой комнатке, у которой уже был вид настороженный, неестественный, как это всегда бывает, когда комната, особенно – маленькая, расстается со своим жильцом навсегда. Красные туфельки, довольно уже потрепанные, Марта унесла к себе домой и спрятала в сундук. Скатередочки и подушки некуда было девать, и, скрепя сердце. Марта посоветовала подарить их хозяину. Комнатка принимала все более натянутое выражение, как будто чувствовала, что о ней говорят. Голая женщина на олеографии последний раз надевала шелковый свой чулок, узоры обоев, капустообразные розы, правильно чередуясь, доходили с трех сторон до двери, – но дальше расти было некуда, уйти из комнаты они не могли, как не могут выбраться из тесного круга смертные, прекрасно согласованные, но на плен обреченные мысли. Появились в углу два чемодана, один получше, совсем новый, другой похуже, происхождения нестоличного, но тоже – свеженький. Все, что было в комнате живого, личного, человеческого, ушло в эти два чемодана, которые завтра спозаранку уедут, неведомо куда.
Вечером Франц не пошел ужинать. Он запер на ключ чемоданы, открыл окно и сел с ногами на подоконник. Как-нибудь нужно было пережить этот вечер, эту ночь. Лучше всего не двигаться, стараться не думать ни о чем, слушать дальние рожки автомобилей, глядеть на линяющую синеву неба, на дальний балкон, где горит лампа под красным абажуром и, склонясь над освещенным столом, двое играют в шахматы. Что будет завтра, послезавтра, через три, четыре, пять дней, – Франц вообразить не мог. Холодный блеск, и больше ничего. Он знал, что против этого блеска идти нельзя. Будет так, как она сказала. Панический трепет, как зарница, прошел в его мыслях. Может быть, еще не поздно – написать матери, чтобы она приехала, чтобы увезла его… Что это было в воскресенье? ах, да – судьба чуть-чуть не спасла… Написать, или заболеть внезапно, – или, вот, немножко нагнуться вперед, потерять равновесие и кинуться навстречу жадно подскочившей панели… Но зарница потухла. Будет так, как она сказала.
Весь скорченный, без пиджака, в потемневших очках, он сидел, обняв колени, на подоконнике, не двигаясь, не поворачивая головы, не меняя положение ляжек, хоть больно впивался порог рамы, и голову облетал уныло поющий комар. В комнате было уже совсем темно, но он света не зажигал. Там, на балконе, давно кончилась шахматная партия. Окна погасли. Погодя ему стало холодно, и он медленно перебрался на кровать. В одиннадцать старичок-хозяин беззвучно прошел по коридору. Он прислушался, посмотрел на дверь Франца и потом пошел назад к себе. Он отлично знал, что никакого Франца за дверью нет, что Франца он создал легким взмахом воображения, – но все же нужно было шутку довести до конца, – проверить, спит ли его случайный вымысел, не жжет ли он по ночам электричество. Этот долговязый вымысел в черепаховых очках уже порядком ему надоел, пора его уничтожить, сменить новым. Одним мановением мысли он это и устроил. Да будет это последнею ночью вымышленного жильца. Он положил для этого, что завтра первое число, – и ему самому показалось, что все вполне естественно: жилец будто бы сам захотел съехать, уже все заплатил, все честь честью. Так, изобретя нужный конец, Менетекелфарес присочинил к нему все то, что должно было, в прошлом, к этому концу привести. Ибо он отлично знал, что весь мир – собственный его фокус, и что все эти люди – Франц, подруга Франца, шумный господин с собакой и даже его же, фаресова, жена, тихая старушка в наколке (а для посвященных – мужчина, пожилой его сожитель, учитель математики, умерший семь лет тому), – все только игра его воображения, сила внушения, ловкость рук. Да и сам он в любую минуту может превратиться – в сороконожку, в турчанку, в кушетку… Такой уж был он превосходный фокусник, – Менетекелфарес…
Грянул будильник. Франц, с криком защищая руками голову, спрыгнул с постели, кинулся к двери и тут остановился, дрожа, близоруко озираясь и понимая уже, что ничего особенного не случилось, а просто – семь часов утра, дымчатое млеющее утро, воробьиный галдеж, через полтора часа уходит поезд…
Был он почему-то в дневном белье, в носках, отвратительно вспотел за ночь. Чистое белье уложено, – да и не стоит, не стоит менять. На умывальнике валялся тонкий, уже прозрачный кусочек фиалкового мыла. Он долго ногтем соскребал с него приставший волос, волос менял свой выгиб, но не хотел сходить. Под ноготь забилось мыло. Он стал мыть лицо. Волос пристал к щеке, потом к шее, потом вдруг защекотал губу. Накануне он сдуру уложил полотенце. Подумал и вытерся концом постельной простыни. Бриться не стоит, – это можно по приезде. Зарница ужаса мелькнула, дрожью прошла по спине. И опять стало душно и глухо. Щетка уложена, но есть карманный гребешок. Волосы в перхоти, лезут. Он стал застегивать пуговки смятой рубашки. Ничего, – сойдет. Но белье липло к телу, сводило с ума вкрадчивыми прикосновениями. Стараясь ничего не ощущать, он торопливо нацепил мягкий воротничок, сразу обхвативший шею, как холодный компресс. Зазубренный, плохо подпиленный ноготь зацепил за шелк галстука. Он похолодел и долго сосал палец. Штаны за ночь безобразно смялись, – валялись у кровати на полу. Платяная щетка уложена, – и Бог с ней. Так сойдет. Последняя катастрофа случилась, когда он надевал башмаки: порвалась тесемка. Пришлось ее перетянуть, получилось два коротеньких конца, из которых было трудно сделать узел. Странное дело: вещи не любили Франца. Наконец, он был готов, посмотрел на будильник, – да, пора ехать на вокзал. Его тошнило. Почему ему не дали сегодня кофе? С вялой тоской, с глухим отвращением он оглядел стены; плюнул в ведро и попал мимо. Пришлось открыть один из чемоданов и сунуть туда будильник, завернутый в клочок газеты. Он надел макинтош, шляпу, содрогнулся, увидев себя в зеркале, подхватил чемоданы и, слегка пошатнувшись, стукнувшись о косяк двери, словно неловкий пассажир в скором поезде, вышел в коридор. В комнате осталось только немного грязной воды на дне таза.
В коридоре он остановился, пораженный неприятной мыслью: нужно было проститься с хозяином. Он опустил на пол чемоданы и, торопясь, постучался. Никакого ответа. Он толкнул дверь и вошел. Посреди комнаты, к нему спиной, на обычном своем месте сидела старушка, лица которой он не видал никогда. «Я уезжаю, я хотел проститься», – сказал он, подойдя к креслу. Вдруг он замер и, как смерть, побледнел. Никакой старушки не было: просто – седой паричок, надетый на палку, вязаный платок. Он с дрожью сбил всю эту махину на пол. Запорхала серая пыль. Из-за ширмы вышел старичок-хозяин. Он был совершенно голый и держал в руке бумажный веер. «Вы уже не существуете», – сказал он сухо и указал веером на дверь. Франц молча вышел. На лестнице у него закружилась голова, и он постоял некоторое время, опустив чемодан на ступень, вцепившись в перила. Наконец, дом раскрылся, выпустил его и стянулся опять.
XII
На первом месте, конечно, было море, легкое, сизое, с размазанным горизонтом, а над ним – тучки, плывущие гуськом, все одинаковые, все в профиль. Затем, вогнутым полукругом шел пляж, с тесной толпой полосатых будок, особенно сгущенных там, где начинался мол, уходивший далеко в море. Иногда одна из будок наклонялась и переползала на другое место, как красно-белый скарабей. Вдоль пляжа шла высокая каменная набережная, обсаженная со стороны пляжа акациями, на черных стволах которых после дождя оживали налипшие улитки, вытягивали из круглого завоя чуткие прозрачно-желтые рожки. Вдоль набережной белели фасады гостиниц. Комната четы Драйер выходила балконом на море. Комната Франца выходила на улицу, шедшую параллельно набережной. Дальше, по другой стороне улицы, тянулись гостиницы второго сорта, дальше – опять параллельная улица и гостиницы третьего сорта. Пять-шесть таких улиц, и чем дальше от моря, тем дешевле, – словно море – сцена, а ряды домов – ряды в театре, кресла, стулья, а там уж и стоячие места. Названия гостиниц так или иначе пытались намекать на присутствие моря. Некоторые это делали с самодовольной откровенностью. Другие предпочитали метафоры, символы. Попадались женские имена. Одна была вилла, которая называлась почему-то «Гельвеция», – ирония или заблуждение. Чем дальше от пляжа, тем названия становились поэтичнее.
Все это очень его развлекало. Оставив жену и племянника на террасе кафе, он ходил по лавкам, разглядывал открытки. Они были все те же. Больше всего доставалось человеческой тучности. Облую громаду в полосатом трико ущипнул краб, и обладательница громады млеет, полагая, что это рука соседа – щуплого щеголя в канотье. Плывет толстяк на спине, и куполом вздымается над водой пунцовое пузо. Накрахмаленный усач смотрит из-за скалы на гиперболу в купальном костюме. Та же гипербола в других положениях, поцелуй на закате, полушария, выдавленные в песке, «привет с моря»… Но особенно его забавляли и трогали открытки фотографические. Они были сняты Бог знает как давно. Тот же пляж, те же корзины; но дамы в плечистых блузах, в длинных юбках бутылкой, мужчины, как парикмахерские рекламы… Эти расфуфыренные ребятишки теперь купцы, инженеры, чиновники…
Лавки обвевал морской ветерок. Смесь морского воздуха и антикварной дряни: рамочки из раковин и перламутра, рогатые раковины, барометры и мундштуки, ракушки в розовых кисейных мешочках, картины, картины, – творения местных маринистов, маслянистый столб луны или сахарный парус среди прусской синьки. И ни с того, ни с сего Драйеру стало грустно.
По пляжу, пробираясь меж крепостных валов, окружавших каждую будку, куда-то спеша, чтобы этой поспешностью доказать ходкость товара, шел со своим аппаратом нищий фотограф и орал, надрываясь: «Вот грядет художник, вот грядет художник Божией милостью!»
На пороге лавки, где почему-то продавались только китайские изделия, шелка, вазы, чашки – и кому все это нужно на берегу моря? – стоял день-деньской незагоревший человечек и, глядя на гуляющих, тщетно ждал покупателя.
В кафе Марте дали не то пирожное, которое она заказала, и Марта взбесилась, долго звала метавшегося лакея, – и пирожное (прекрасный шоколадный эклер) лежало на тарелке, одинокое, ненужное, незаслуженно обиженное.
Всего только четыре дня были они здесь, – а уже несколько раз Драйер чувствовал этот нежный наплыв грусти. Правда, это бывало с ним и раньше («Чувствительность эгоиста, – говорила когда-то Эрика: – ты можешь не заметить, что мне грустно, ты можешь обидеть, унизить, – а вот тебя трогают пустяки…»), но теперь случалось это как-то по-особенному. Солнце, что ли, так разнежило его, или он, может быть, стареет, что-то уходит, чем-то сам он похож на фотографа, чьих услуг никто не хочет…
В ночь с четвертого на пятое он дурно спал. Накануне солнце, под видом нежности, так растерзало ему спину, что, пожалуй, несколько дней нельзя будет ходить в купальном костюме. Они играли в мяч, стоя по бедра в воде, – он, Марта, Франц, еще двое молодых людей, один – танцмейстер, другой – студент, сын меховщика. Танцмейстер мячом сбил Францу синие очки, – очень все смеялись, очки чуть не утонули.
Потом Франц и Марта поплыли, – далеко, далеко, – он стоял и смотрел с пляжа, а рядом какая-то незнакомая старушка в одном нижнем белье ужасно почему-то волновалась. Надо непременно научиться плавать. Вот пройдет спина, и нужно будет начать серьезно. Здорово жжет. Никак не ляжешь удобно.
Он попробовал заставить себя уснуть, но как только он закрывал глаза, он видел воронку, которую они выкопали, чтобы будка стояла уютно, напряженную волосатую ногу Франца, копавшего рядом, потом невозможно-яркую страницу книги, которую он пытался читать, лежа на солнце… Ах, как горит спина! Марта сказала: «Завтра пройдет… непременно… навсегда…» Да, конечно, – кожа окрепнет. Завтра утром нужно выиграть пари. Глупое пари. Марта таких вещей не понимает. Конечно, если он пойдет лесом, то дойдет скорее, чем они доедут на лодке. Лесом километра два… Лодка должна описать полукруг… Одним словом, завтра это будет доказано.
Чтобы уснуть, он вообразил этот длинный, длинный буковый лес вдоль полосы длинного пустого пляжа, – лес тянется, пляж тянется, далеко сзади осталась кучка будок, дома исчезли за лукой, лес тянется, тянется пустой пляж…
Он вздохнул и повернулся на другой бок. Теперь он видел темную голову Марты, холм ее перины. Только что мысли были такие занятные, – и вот – волна грусти. Ведь только протянуть руку, и тронешь ее волосы. А нельзя. Есть деньги, а путешествовать нельзя. Ждут его. не дождутся – в Китае, Италии, Америке. Скоро должен приехать американец. Любопытно, понравятся ли ему куклы? Говорят, довольно неаккуратный господин. Нет, завтра нельзя будет купаться, – ох, спина, спина… прямо пожар. Хорошо будет в лесу. Не спутать место, где тропинка сворачивает к пляжу, – к этой пресловутой скале. Полчаса ходьбы, – максимум. Не пошел бы завтра дождь. Барометр падает, падает…
Когда он, наконец, начал храпеть, Марта приподнялась на локте, посмотрела на окно – не светает ли. Там, за окном, стоял ровный, легкий, непрерывный шум, как будто где-то далеко наполнялась ванна. Она откинулась опять на подушку и, лежа навзничь, стала смотреть на потолок, выжидая появления первой бледной полосы рассвета. Она подумала о том, спит ли Франц, может ли он спать в эту ночь.
Погодя, она осторожно взяла со стола часы и посмотрела на фосфористые стрелки и цифры, – скелет времени. Еще долго…
В должный час Франц зашевелился. Ему было сказано встать ровно в половине восьмого. Было ровно половина восьмого. «К обеду все уже будет кончено», – подумал он машинально, – и не мог себе представить ни обеда, ни последующего дня, – как не может человек представить себе вечность.
Скрипя зубами, он натянул холодный, непросохший за ночь купальный костюм. Карманы халата были полны песку. Он побил ладонь о ладонь и, тихонько прикрыв за собой дверь, пошел по длинным белым коридорам. В носках парусиновых туфель тоже был песок: тупая мягкость.
Марта и Драйер уже сидели на своем балконе, пили кофе. День был бессолнечный, белесое небо, серое море, барашки, невеселый ветерок. Марта налила Францу кофе. Она тоже была в халате поверх купального костюма. По мохнатой синеве халата вились оранжевые узоры. Она придержала свободной рукой широкий рукав, когда протянула Францу чашку.
Драйер читал список курортных гостей, изредка произнося вслух смешную фамилию. Он был в синем пиджаке и серых фланелевых штанах. Он надел было светлый, нежный, почти белый галстук, уникум, – но Марта сказали, что, пожалуй, пойдет дождь, галстук испортится, поэтому он надел другой – попроще, потемнее. В таких мелочах Марта обычно бывала права.
Драйер выпил две чашки кофе и съел булочку с медом. Марта выпила три чашки и ничего не съела. Франц выпил полчашки и тоже не съел ничего. По балкону гулял ветер.
– По-ро-кхов-штшн-коф, – вслух прочел Драйер и рассмеялся.
– Если ты кончил, пойдем, – сказала Марта, запахивая халат и стараясь не стучать зубами. – а то еще польет дождь.
– Рано, душа моя, – протянул он и покосился на тарелку с булочками.
– Пойдем, – повторила Марта и встала. Франц встал тоже.
Драйер посмотрел на часы.
– Я все равно обгоню вас, – сказал он, лукаво подняв одну бровь. – Вы оба идите вперед. Я вам дам четверть часика. Не жалко.
– Ладно, – сказала Марта. – Посмотрим, чья возьмет, – сказал Драйер. – Посмотрим, – сказала Марта. – …Ваши весла или мои ножки, – сказал Драйер. – Пусти, – я не могу выйти, – резко воскликнула она, толкаясь коленом и продолжая запахиваться. Драйер отодвинул свой стул. Она прошла. – К тому же у Франца живот болит, – сказал Драйер. Франц, не глядя на него, покачал головой. В очках, в пестром халате, он смутно походил на японца.
– Эх ты, – японец, – сказал Драйер и принялся за вторую булочку.
Хлопнула стеклянная дверь. Тишина. Жуя и обсасывая медом запачканный палец, он поглядел на бледное огромное море. С балкона был виден кусок пляжа, неопрятно, не совсем прямо стоявшие будки. Лодки нанимаются где-то в стороне, – поправее… не видать отсюда. Было холодно, неинтересно без солнца. Но это не могло ослабить приятное чувство, которое он испытывал при мысли о том, что жена согласилась с ним поиграть и не отказалась в последнюю минуту – из-за дурной погоды, как он втайне боялся.
Он опять посмотрел на часы. Вчера и третьего дня как раз в это время звонила контора. Нынче, пожалуй, опять позвонит. Бог с ней. Не стоит ждать.
Он крепко вытер губы, стряхнул крошки с колен и прошел к себе в номер. Перед зеркалом он остановился, вынул серебряную щеточку, провел ею вправо и влево по усам. Облупилась кожа на носу. Некрасиво. Стук в дверь.
Конторе все-таки удалось его поймать. Драйер поторопился к телефону. Поговорив, он заторопился опять. Того и гляди они в своей лодочке доплывут до скалы первые.
На набережной еще было пустовато. Двое-трое таких же энергичных купальщиков, как его жена и племянник, спешили к пляжу. Но его-то не тянуло купаться… Ни в каком случае… Холодно, тучи, море, как чешуя. Мимоходом он заметил вдали лодку. Он напряг зрение и ему показалось, что он различает халаты Марты и Франца. Он ускорил шаг, изредка поглядывая на беленькую, словно неподвижную лодку. Потом свернул в боковую улочку, ведущую в лес.
Франц греб, то угрюмо склоняя лицо, то в размахе отчаяния глядя в небо. Марта сидела у руля. До того, как нанять лодку, она на минуту влезла в воду, чтобы согреться. Промах. Мокрый костюм прилип к груди, к бедрам, к спине, зябли ноги, – но Марта была слишком взволнована и счастлива, чтобы обращать внимание на такие глупости. Населенная будками часть пляжа медленно удалялась. Лодка стала обходить широкий загиб берега. Тяжело скрипели уключины. – Ты все запомнил, милый?
Забирая веслами, наклоняясь вперед, Франц кивнул – и опять стал валиться навзничь, туго отталкивая воду.
– …Когда я скажу, только когда я скажу, – помнишь? Опять угрюмый наклон. – Ты будешь сидеть на носу, – помнишь? Скрипнули уключины, волна подняла лодку, Франц поклонился. Он старался не смотреть на нее, – но глядел ли он на бурое дно лодки, вдоль которого лежала вторая пара весел, – или запрокидывал лицо, – все равно он ощущал Марту всем своим существом, – видел, и не глядя, ее синий резиновый чепчик, большое голое лицо, широкий халат. И знал он в точности, как это все будет, – как Марта скажет пароль, как оба гребца встанут… лодка качается… разминуться трудненько… осторожно… еще шаг… близость… шаткость.
– …Ты помнишь: всем телом, сразу… – сказала Марта, и он медленно наклонился.
Ветер прохватывал суровой сыростью. У Марты на голых ногах мелко пупырилась кожа. Она пристально глядела на берег, на бесконечную бледную полосу пляжа, отыскивая то место, – около остроконечной скалы, – где они должны были пристать… Увидела. Натянула левую веревку руля.
Франц, с беззвучным стоном откидываясь назад, услышал вдруг, как Марта хрипло засмеялась, прочистила горло и засмеялась опять. Волна подняла лодку, брызнули весла, он согнулся, напрягся, капли пота, несмотря на морской холод, стекали у него по вискам. Марта, – по воле волны, поднималась и опускалась, дрожащая, большеглазая, на голых ногах мелкие волоски стояли дыбом.
Она смотрела на крохотную темную фигурку, которая вдруг появилась на пустынной полосе пляжа.
– Поторопись, – сказала она. дрожа и оттягивая на груди и бедрах холодное прилипшее трико. – Поторопись. Он ждет.
Франц бросил весла, медленно снял очки, медленно вытер стекла об полу халата.
– Я тебе говорю, поторопись! – крикнула она. – Франц! Слышишь?
Держа очки в руке, он посмотрел сквозь стекла на небо, медленно нацепил их и взялся опять за весла.
Темная фигурка стала яснее, появилось у нее лицо, как кукурузное зернышко. Марта двигала корпусом взад и вперед, не то повторяя движения Франца, не то подталкивая лодку.
Теперь уже ясно можно было различить синий пиджак, серые штаны. Он стоял расставив ноги, подбоченясь.
– Ничего не забудь, – уже шепотом сказала Марта. – Только, когда дам знак… помни…
Она мяла в руках веревки руля. Берег близился. Драйер глядел на них и улыбался. На ладони он держал плоские золотые часы. Он пришел на двенадцать минут раньше. На целых двенадцать минут.
– С приездом, – сказал он и сунул часы обратно в карман.
– Ты, вероятно, всю дорогу бежал, – сказала Марта, тяжело дыша и озираясь.
– Как бы не так. Шел с прохладцей. Даже отдыхал по дороге.
Она продолжала озираться. Песок, дальше песчаный скат, обросший лесом. Ни души кругом.
– Садись в лодку, – сказала она. Лодка чуть вздрагивала от мелких набегающих волн. Франц вяло возился с веслами.
Драйер усмехнулся: – Я вернусь тем же путем. В лесу чудесно. Встретимся у нашей будки.
– Садись, – повторила она резко. – Ты немного погребешь. Ты разжирел.
– Право, душа моя, не хочется… – протянул он, глядя на нее бочком.
назад<<< 1 . . . 11 . . . 13 >>>далее