Марта рулевой веревкой хлопала себя по колену. Он закатил глаза, вздохнул и неуклюже, с опаской стал влезать в лодку. Лодка называлась «Морская сказка». Франц вставил в уключины вторую пару весел. Драйер скинул пиджак. Лодка тронулась. И сразу волнение Марты прошло. Она почувствовала блаженный покой. Совершилось. Он в их власти. Пустынный пляж, пустынное море, туманно. На всякий случай нужно отъехать подальше от берега. В груди, в голове у нее была странная, прохладная пустота, как будто влажный ветер насквозь продул ее, вычистил снутри, мусора больше не осталось. Звенящий холод. И сквозь легкий звон она слышала беспечный голос:
– Ты все время влезаешь в мои весла, Франц, – нельзя так. Я понимаю, конечно, что мыслями ты далеко… Но все-таки нужно быть повнимательнее. Не могу же я оборачиваться. Вот опять! Ты в лад, в лад… Она тебя не забыла. Ты ей, надеюсь, оставил свой адрес? Раз, раз,,. Я уверен, что сегодня будет тебе письмо. Ритм, – соблюдай ритм!
Франц видел его крепкий затылок, желтые пряди волос, слегка распушенные ветром, белую рубашку, натягивавшуюся на спине… Но видел он это как сквозь сон…
– Ах, дети, – как было забавно в лесу! – говорил голос. – Буки, темнота, повилика. На дорожке такие черные голые улитки, с продольной резьбой. Прямо самопишущие ручки. Очень забавно. Соблюдай ритм.
Марта, полузакрыв глаза, глядела на его движущееся лицо, которое она видела в последний раз. Рядом с ней лежал его пиджак, в нем были часы, щеточка для усов, особая зубочистка, бумажник. Ей было приятно, что часы и бумажник не пропадут. В ту минуту она как-то не подумала, что придется конечно и пиджак сбросить в воду. Этот довольно сложный вопрос возник только потом, когда главное уже было совершено. Сейчас ее мысли текли медленно, почти томно. Предвкушение счастья было сейчас восхитительно.
– Я, признаться, боялся, что гребля будет раздражать спину, – говорил голос. – Ты вот обещала, моя душа, что сегодня пройдет, – и правда, лучше. И грести можно. Рубашка почесывает, это приятно.
Они были теперь достаточно далеко от берега. Накрапывал дождь. На горизонте пушистым хвостиком склонялся дымок. Кругом лодки мелкие волны, журча, проливались и пенились.
– В сущности говоря, нынче мой последний день, – сказал Драйер.
Франц выслушал это совершенно равнодушно: уже ничто в мире не могло его потрясти. Но Марта взглянула на мужа с любопытством.
– Я должен завтра пораньше уехать в город, – пояснил он. – Мне только что звонили. Денька на три.
Дождь усиливался. Марта оглянулась на берег, потом посмотрела на Франца. Можно было начать.
– Послушай, Курт, – сказала она тихо, – мне хочется погрести. Ты перейди на место Франца, а Франц пускай сядет на руль.
– Нет уж погоди, моя душа, – сказал Драйер и попытался сделать так, как делал Франц, – повести весла плашмя по воде, на манер ласточки. – Я только что разошелся. Мы с Францем сыгрались. Прости, моя душа, – я тебя, кажется, обрызгал.
– Мне холодно, – сказала Марта. – Пожалуйста, встань и пусти меня.
– Еще пять минут, – сказал Драйер и опять попробовал скользнуть веслами, – и опять не вышло.
Марта пожала плечами. Ощущение власти было приятно; она готова была это ощущение продлить.
– Еще двадцать пять ударов, – сказала она с улыбкой. – Я буду считать.
– Брось, не мешай… Я скоро тебя пущу. Я ведь завтра уезжаю…
Ему стало вдруг обидно, что она не интересуется, почему ему нужно ехать. Наверное, думает, что просто так, – по обычным конторским делам.
– Любопытная комбинация, – сказал он небрежно, исподлобья глядя на жену. Она внимательно шевелила губами.
– Завтра, – сказал он, – я одним махом заработаю тысяч сто.
Марта, считавшая удары весел, подняла голову.
– Изобретение продаю. Вот какие дела мы делаем!
Франц вдруг оставил весла и стал вытирать очки.
Ему почему-то казалось, что Драйер разговаривает с ним, и, вытирая очки, он кивал, вяло ухмылялся. Однако слов он не слышал. Кроме того, Драйер сидел к нему спиной.
– Ты не думала, что я такой умный, а? – говорил Драйер, лукаво прищурясь на жену. – Одним махом, – подумай!
– Ты, вероятно, так, – шутишь, – сказала она, нахмурившись.
– Честное слово, – протянул он жалобно; – это удивительная штука. Прямо сенсация. Продаю американцам.
– Что это – какая-нибудь запонка или подвязки?..
– Тайна, – сказал он. – а с твоей стороны глупо не верить.
Она отвернулась, кусая запекшиеся губы, и долго глядела на горизонт, где по узкой светлой полосе свисала серая бахрома ливня.
– Ты говоришь – сто тысяч? Это наверное?
Он кивнул и налег на весла, почувствовав, что гребец сзади опять начал работать.
– А скажи, – спросила она, продолжая глядеть в сторону, – это не затянется? Эти сто тысяч будут у тебя через три дня, – не позже?
Он рассмеялся, не понимая, почему, ни с того ни с сего, она ему не верит.
– Будут, если продам, – сказал он, – а купят наверняка. Ручаюсь тебе. Нужно очаровать и ошарашить. Мы это умеем.
Дождь то переставал, то снова лил, – будто примеривался. Драйер, заметив, как далеко они отъехали, стал правым веслом поворачивать лодку; Франц машинально табанил левым. Марта сидела задумавшись, языком то ощупывая заднюю пломбу, то проводя по граням передних зубов. Погодя, Драйер предложил ей погрести. Она молча мотнула головой, скребя подошвой синей купальной туфли по мокрому дну лодки. Дождь пошел вовсю, Драйер сквозь шелк рубашки чувствовал его приятный холодок. Ему было хорошо, весело, он с каждым взмахом греб лучше, приближался берег, а вон там, за изгибом, – городок будок на пляже.
– Ты, значит, вернешься девятого? Это наверное? – спросила Марта, холодно глядя на его промокшую рубашку, сквозь которую, смотря по тому, какая часть прилипала к коже, проступали то здесь, то там телесного цвета пятна.
– Не позже девятого, – сказал он, с удовольствием откидываясь назад и снова взмахивая веслами.
Хлестал ливень. Халат Марты отяжелел. Ее облекал плотный холод. Она об этом не думала. Она думала о том, правильно ли она поступает? Правильно. Ничего нет легче, чем повторить такую поездку. Изредка она взглядывала мимо мужа на Франца. Он, вероятно, удивлен. Только не показывает этого. Он устал. У него рот открыт. Бедный мой. Сейчас приедем, отдохнешь, выпьешь горячего…
Лодку они сдали на первой попавшейся пристани и, по вязкому песку, а потом по узким мосткам, поднялись на набережную, склоняя головы под хлещущим дождем. Усталая, не очень торопясь, она свалила с плеч набухший водой, потемневший халат, стянула песком облипшие туфли и затем со склизким шорохом стала вылезать из клейкого трико. Драйер, совершенно голый, желтый, красный, огромный, бурно топтался по комнате, подпрыгивая, покрякивая и мощно растирая горящее тело большим мохнатым полотенцем. Стараясь не видеть ужасных красных узоров на его лопатках, не вдыхать его ветра, она накинула пеньюар, с отвращением вымыла ноги, натянула неприятно хрустящие чулки, – и сразу так утомилась, что села на кушетку, сказав себе, что подождет, пока он оденется и уйдет, – тогда ей будет свободнее двигаться. Он ушел, но она все продолжала сидеть, не шевелясь, чувствуя странную сонливость и рассуждая сама с собой, сняла ли она то, что у нее было на голове – не шляпу, а вот такой купальный чепчик, – но не в силах была поднять к вискам руки. А на душе было странно хорошо, – так покойно. Правильно поступила. Иначе было бы неразумно, нерасчетливо. Потом она заметила, что вся дрожит и, нехотя встав, с перерывами, со странными интервалами томности, принялась одеваться.
Меж тем дождь не прекращался. Стеклянный ящик (на набережной перед кургаузом), где стрелка отмечала по ролику фиолетовую кривую атмосферического давления, приобрел значение почти священное. К нему подходили, как к пророческому кристаллу. Но его нельзя было умилостивить ни молитвой, ни стуком нетерпеливого пальца. На пляже кто-то забыл ведерцо и оно уже было полно дождевой воды. Приуныл фотограф, радовался ресторатор. Все же те лица можно было встретить то в одном, то в другом кафе. К вечеру дождь стал мельче. Драйер, затая дыхание, делал карамболи. Пронеслась весть, что стрелка на один миллиметр поднялась. «Завтра будет солнце», – сказал кто-то и с чувством ударил в ладонь кулаком. Несмотря на дождевую прохладу, многие ужинали на балконах. Пришла вечерняя почта, – целое событие. Дождь нерешительно перестал. Под расплывающимися от сырости фонарями началось на набережной вечернее пошаркивание многих ног. В курзале были танцы.
Днем она прилегла, – думала, согреется, оживет, – но озноб был тут как тут. За ужином она съела пол-огурца, две вареных вишни, – и больше ничего. Теперь, в этом холодном оглушительном зале ей было как-то странно, – словно бальное платье не так сидит, сейчас расползется. Она ощущала тугой, негреющий шелк чулок, полоску подвязки вдоль ляжки. Ей все казалось, что сзади, к голой спине, пристало конфетти, – а все-таки и ноги, и спина были какие-то чужие. Музыка ею не овладевала, как обычно, а чертила по поверхности сознания угловатую линию, кривую озноба. При каждом движении головы от виска к виску, как кегельный шар, перекатывалась плотная боль. Направо от нее сидел молодой танцмейстер, все лето черной бабочкой летавший с курорта на курорт, налево – темноглазый студент, сын почтеннейшего меховщика, дальше – Франц, Драйер. Она слышала, как Марта Драйер что-то спрашивает, на что-то отвечает. Вкус ледяного шампанского все оставался как-то в стороне, – шипящие звездочки, которые только кололи чужой язык, не удовлетворяя ее жажды. Она незаметно взяла Марту Драйер за левую кисть, нащупывая пульс. Но пульс был не там, а где-то за ухом, а потом в шее, а потом в голове. Кругом, вырастая из рук танцующих, на длинных нитках колыхались синие, красные, глянцевитые шары, и в каждом была вся зала, и люстра, и столики, и она сама. Она заметила, что Марта тоже танцует, тоже держит шар. Ее кавалер, студент с индусскими глазами, отрывисто и тихо ей объяснялся в любви. Через какой-то неподвижный промежуток, во время которого ползли вверх колючие звезды шампанского, опять заколыхались шары, и ее кавалер, летучий танцмейстер, норовил, улыбаясь, коснуться щекой ее виска и одновременно ощупывал ее голую спину. Озноб собрался в одно место, стал пятипалым. Когда музыка замерла, он отнял руку. Озноб снова разлился по всему телу.
Опять она сидела за столиком, поводила плечами, говорила налево, говорила направо, перекатывалась круглая боль в голове. Ей показалось, что в очках у Франца плывут красные и синие пятна, и она решила, что это каким-то образом отражаются шары, колыхающиеся над столом. Драйер невыносимо смеялся, хлопая ладонью по столу и сильно откидываясь. Она протянула ногу под столом, нажала. Франц вздрогнул и встал, поклонился. Она положила руку к нему на плечо. Музыка на мгновение пробилась через туман, дошла до нее, окружила. Ей показалось, что все опять хорошо, оттого что это ведь – он, Франц, его руки, его ноги, его милые движения.
– Ближе, еще ближе, – забормотала она, – чтобы мне было тепло…
– Я устал, – сказал он тихо. – Я смертельно устал. Пожалуйста… не надо так…
Музыка встала на дыбы и рассыпалась. Она двинулась к столику. Кругом били в ладоши. Музыка воскресла. Мимо нее скользнул танцмейстер с ярко-желтой барышней. Индусские глаза студента мелькнули у ее лица, он кланялся, он приглашал. Она видела, как Марта Драйер прильнула к нему, зашагала, закружилась.
Драйер и Франц остались сидеть одни. Драйер отбивал пальцем такт, и глядел на танцующих, и слушал сильный голос певицы, нанятой дирекцией. Певица, небольшого роста, плотная, невеселая, надрываясь орала, приплясывая: «Монтевидэо, Монтевидэо, пускай не едет в тот край мой Лэо…», ее толкали танцующие, она без конца повторяла истошный припев, толстяк в смокинге, ее сожитель, шипел на нее, чтобы она выбрала что-нибудь другое, что никто не смеется, и с тоской Драйер вспоминал, что это «Монтевидэо» он слышал и вчера, и третьего дня, и опять странная грусть на него нахлынула, и он растерялся, когда вдруг певица осеклась и улыбнулась. Франц сидел рядом, облокотясь на стол, и тоже смотрел на танцующих. Был он немного пьян, ломило в плечах от утренней гребли, было жарко, воротничок размяк. Его томила огромная, оглушительная тоска. Хотелось ему лбом упасть на стол и так остаться навеки. Он чувствовал что его мучат изощренно, безобразно мучат, выворачивают наизнанку, – и нет конца, нет конца… Такой тоски человек не выдерживает, что-то должно лопнуть, кости, наконец, хряснут.
Он словно сейчас очнулся, как больной – на операционном столе, и почувствовал, что его режут. Он посмотрел вокруг себя, теребя веревку шара, привязанного к бутылке, и увидел отражение в зеркале – затылок Драйера, кивавшего в такт музыки.
Он отвел глаза, запутался взглядом в ногах танцующих и с жадностью уцепился за сияющее синее платье. Иностранка в синем платье и загорелый мужчина в старомодном смокинге. Он давно заметил эту чету, – они мелькали, как повторный образ во сне, как легкий лейтмотив, – то на пляже, то в кафе, то на набережной. Но только теперь он осознал этот образ, понял, что он значит. У дамы в синем был нежно-накрашенный рот, нежные, как будто близорукие глаза, и ее жених или муж, большелобый, с зализами на висках, улыбался ей, и по сравнению с загаром зубы у него казались особенно белыми. И Франц так позавидовал этой чете, что сразу его тоска еще пуще разрослась. Музыка остановилась. Они прошли мимо него. Они громко говорили. Они говорили на совершенно непонятном языке.
И опять – волна хлороформа, беспощадная близость Марты.
– Ваша тетя танцует, как богиня! – обратился к нему студент, садясь рядом.
– Я очень устал, – невпопад ответил он. – Я сегодня много греб. Гребной спорт очень полезен. Драйер меж тем говорил, посмеиваясь: – А мне можно тебя пригласить на один тур? Только разок. Обещаю тебе не наступать на ноги.
– Пойдем домой, – тихо сказала Марта. – мне как-то нехорошо…
XIII
Моргая спросонья, в желтой пижаме, расстегнутой на животе, Драйер вышел на балкон. Ослепительно искрилась мокрая листва. Море было молочно-синеватое, сплошь в играющих блестках. Пятна солнца дрожали на перилах балкона, на ступенях смешной лестницы, спускающейся в сад. На веревочке сох женин купальный костюм. Он вернулся в темную спальню, спеша одеться, чтобы ехать в столицу. Через три четверти часа отходил автобус, который повезет его по деревенским дорогам к станции. В полутьме он пополоскался в резиновой ванне. На балконе, пристально глядя в сияющее зеркальце, поставленное на перила, с удовольствием побрился, чуть припудрил горящие щеки. Снова раскачается?» – и вместе с тем ее забавляло и как-то даже городскую шляпу.
Из сумрака постели вдруг возник голос Марты. «Мы сейчас поедем кататься на лодке, – пробормотала она скороговоркой. – Ты встретишь нас у скалы, – поторопись… поторопись…»
Драйер, хлопая себя по бокам, проверяя, все ли он разложил по карманам, засмеялся: – Проснись, моя душа. Я уезжаю в город. Она что-то пробормотала еще, потом внятно сказала: – Дай мне воды.
– Я спешу, – сказал он – сама возьмешь. Пора тебе вставать, купаться. Погода райская.
Он склонился над туманной постелью, поцеловал ее в волосы и быстро вышел из спальни. До отхода автобуса нужно было еще успеть выпить кофе.
Кофе он пил на террасе кургауза. Съел две булочки с медом. Посмотрел на часы и съел третью. Уже мелькали пестрые купальные халаты, разгоралось море. Закуривая на ходу, он поспешил к площади, где уже грохотал автобус. Поехали.
Море осталось позади. Уже прыгали в воде, взмахивая голыми руками, купальщики. На всех балконах был нежный звон утренних завтраков. Франц. машинально захватив под мышку резиновый мяч, прошлепал по коридору, постучался в номер четы Драйер. Молчание. Он толкнул дверь. Шторы были спущены. Марта еще спала.
Он сообразил, что Драйер уже уехал. Нужно тихонько уйти. Пускай спит. Это хорошо. Можно спокойно полежать на пляже.
Гуманная постель скрипнула; потом прозвучал тусклый голос:
– Дай мне, пожалуйста, воды, – с вялой настойчивостью проговорила Марта.
Он отыскал, в полутьме, на умывальнике графин, стакан, нечаянно облил себе пальцы, двинулся со стаканом к постели. Марта медленно приподнялась, выпростала голую руку, стала жадно всасывать воду.
– Франц, поди сюда, – позвала она все тем же невыразительным голосом.
Он сел к ней на постель, угрюмо предчувствуя, что сейчас постучится горничная.
– Я, кажется, заболела, – задумчиво сказала она, не поднимая головы с подушки и устало ловя его руку. – Садись ближе. Знаешь, он вернется через три дня. У меня, должно быть, жар. И трудно дышать.
Уткнувшись в подушку, она одной рукой обхватила его за шею, потянула.
– Сейчас принесут кофе, – сказал Франц. – вставай. Сегодня солнце, – а тут так темно. Она заговорила опять:
– Пойди в аптеку, купи мне аспирина. Я еще немного полежу. И скажи там, чтобы увели Тома, – он все лает. – Это не Том, это у соседей собака. Что с тобой? – Пожалуйста, Франц… Я не могу встать. И накрой меня чем-нибудь.
Он пожал плечами и перетянул на нее перину с соседней постели.
– Я не знаю, где тут аптека, – сказал он нерешительно. – Ты принес? – спросила она. – Что ты принес? Он опять пожал плечами и вышел. Аптеку он нашел без труда. Кроме трубочки аспиринных таблеток, он еще купил бритвенный клинок в конвертике. Идя назад к кургаузу, по солнечной набережной, он несколько раз останавливался, глядел вниз на пляж. Мимо него прошла уже знакомая ему чета. Оба были в халатах, шли быстро, громко говорили на неизвестном языке. Он заметил, что они на него взглянули и на мгновение умолкли. Потом, удаляясь, заговорили опять, и ему показалось, что они его обсуждают, – даже произносят его фамилию. Подул ветерок, сорвал бумажку с трубочки в его руке. Он ощутил странную неловкость, беспричинное чувство, что вот этот проклятый счастливый иностранец, спешащий к пляжу со своей загорелой, прелестной спутницей, знает про него решительно все, – быть может, насмешливо его жалеет, что вот, мол, юношу опутала, прилепила к себе стареющая женщина, – красивая, пожалуй, – а все-таки похожая на большую белую жабу. Он подумал, что беспечные люди на морском курорте всегда проницательны, глумливы, злоязычны. Ему стало стыдно, он почувствовал свою дрожащую наготу, едва прикрытую шарлатанским халатом; задумался, потряс головой и, брезгливо держа в руке стеклянную трубочку с таблетками, вернулся в гостиницу. Он даже не заметил, что потерял на набережной легкую бумажку, в которую трубочка была обернута; бумажка скользнула по набережной, легла, опять скользнула, обогнала чету, недавно замеченную Францем; потом ветерок отнес бумажку к скамейке у спуска на пляж. Там ее задумчиво пробил острием трости гревшийся на солнце старик. Что случилось с ней дальше – неизвестно: тем, кто спешил на пляж, некогда было за нею наблюдать. Песком опушенные мостки вели вниз к красно-белым будкам. Тянуло поскорей к сияющим складкам моря. Мостки оборвались. Дальше надо было идти по рыхлому белому песку. Узнать свою будку легко, – и не только по цифре на ней; есть предметы, которые необыкновенно быстро привыкают к человеку, входят в его жизнь, просто и доверчиво. Неподалеку от этой будки была будка семейства Драйер; сейчас она пустовала; ни Драйера, ни жены его, ни племянника… Кругом нее был огромный песчаный вал. Чужой ребенок в красных трусиках лез по нему, и песок сбегал искристыми струйками. Госпожа Драйер была бы недовольна, что вот чужие дети лезут и портят. За валом, внутри, на песке вокруг будки, вчерашний дождь смешал следы босых ног. Невозможно уже было найти, например, крупный отпечаток Драйера или узкий, длиннопалый след Франца. Через некоторое время подошли танцмейстер и студент, увидели, что никого еще нет, удивились и двинулись дальше. «Милая, обаятельная женщина», – сказал один, а другой посмотрел через пляж на набережную, на полосу гостиниц, кивнул и ответил: «Они, должно быть, сейчас придут. Мы можем через десять минут вернуться». Но будка продолжала пустовать. Мелькнула белая бабочка в борьбе с ветром. Где-то далеко кричал фотограф. Люди входили в воду, двигали в ней ногами, как будто шли на лыжах. Потом – вспышка, фыркание, – поплыли.
И одновременно все эти морские образы – синие тени будок на песке, блеск воды, пестрые от песка и загара тела, – эти образы, собранные в один солнечный узор, уезжали со скоростью восьмидесяти километров в час, уютно поместившись в душе у Драйера, и тем настойчивее требовали к себе внимания, чем больше он сам, в длинном вагоне экспресса, отдалялся от моря. Приятное, волнующее предвкушение дела, ожидавшего его в городе, как-то опреснело при мысли о том, что вот, сейчас, пока он, превратившись уже в горожанина, сидит в поезде, – там, у моря, на горячем песке, – блаженство, отдохновение, свобода… И чем ближе подъезжал он к столице, тем привлекательнее казалось ему то синее, жаркое, живое, что он оставлял позади себя.
Не понравился ему американец, – совсем не понравился. Во-первых, он говорил по-английски так, что ничего нельзя было понять. Во-вторых, у него был тяжелый, золотой портсигар в виде двустворчатой раковины. В-третьих, он ни разу не улыбнулся. Был он маленького роста, прозрачно-бледный, с рыжей щетиной на голове и беспрестанно подтягивал кожаный поясок штанов.
Во время представления он молчал. В тишине был слышен мягкий шелестящий шаг механических фигур. Один за другим прошли: мужчина в смокинге, юноша в белых штанах, делец с портфелем под мышкой, – и потом снова в том же порядке. И вдруг Драйеру стало скучно. Очарование испарилось. Эти электрические лунатики двигались слишком однообразно, и что-то неприятное было в их лицах, – сосредоточенное,и приторное выражение, которое он видел уже много раз. Конечно, гибкость их была нечто новое, конечно, они были изящно и мягко сработаны, – и все-таки от них теперь веяло вялой скукой, – особенно юноша в белых штанах был невыносим. И, словно почувствовав, что холодный зритель зевает, фигуры приуныли, двигались не так ладно, одна из них – в смокинге – смущенно замедлила шаг, устали и две другие, их движения становились все тише, все дремотнее. Две, падая от усталости, успели уйти и остановились уже за кулисами, но делец в сером замер посреди сцены, – хотя долго еще дрыгал плечом и ляжкой, как будто прилип к полу и пытался оторвать подошвы. Потом он затих совсем. Изнеможение. Молчание.
И Драйер понял, что все, что могли дать эти фигуры, они уже дали, – что теперь они уже больше не нужны, лишены души, и прелести, и значения. Он им был смутно благодарен за то волшебное дело, которое они выполнили. Но теперь волшебство странным образом выдохлось. От их нежной сонности только претило. Затея надоела.
И равнодушно он выслушал все то, что стал говорить американец, перешедший вдруг на прескверный немецкий язык. Американец, рассеянно положив себе сахару в кофе и передав сахарницу Драйеру, говорил о том, что фигуры, конечно, очень остроумны, очень художественны, но… Тут он изъял из рук Драйера сахарницу и, по рассеянности, пустил в свою чашку еще партию кусочков. Драйер, глядя на это с любопытством, почувствовал, что вот, по крайней мере, что-то занятное, – единственная занятная до сих пор черточка; се надобно поэксплуатировать. Американец говорил, что фигуры очень художественны, но что заменить ими живых манекенов («Да возьмите сахару», – сказал Драйер) – дело рискованное. Можно, конечно, создать моду на это (говорил американец, передавая сахарницу), но такая мода будет непродолжительна. Конечно, изобретение – любопытное, и кое-что можно из него извлечь, но с другой стороны… И чем скучнее говорил американец, тем яснее убеждался Драйер, что изобретение он жаждет купить, что сумму можно запросить грандиозную; но Драйеру было все равно. Фигуры умерли.
Американец пошел звонить по телефону; на столике он оставил свой затейливый золотой портсигар. Драйер повертел его в руках, удивляясь человеческому безвкусию. Затем он улыбнулся. Надо было чем-нибудь вознаградить себя за пережитую скуку. Вот заволнуется американец, засуетится и потом просияет. Любопытно на это посмотреть. Американец вернулся, Драйер встал и оба вышли на улицу. Драйер думал, что вот, он сейчас захочет курить, – и начнется потеха. Но американец опять заговорил о фигурах. Драйер перебил его и стал рассказывать о старинном автомате-шахматисте, который он видел в одном провинциальном музее. Шахматист был одет турком. На углу они распрощались. Условились, где встретиться завтра. Американец добавил, что послезавтра вечером уезжает в Париж, – так что дело нужно решить, не откладывая… Драйер, продолжая думать о шахматисте и рассуждая про себя, можно ли, например, построить механического ангела, который бы летал, – тихо пошел по вечереющей улице. В глубине улицы жарко горел закат. Подходя к дому, он увидел, что одно окно – окно спальни – пылает золотым закатным блеском. Золото… Он спохватился, что чужой портсигар остался у него в кармане. Не беда, – завтра можно будет отдать. Еще забавнее выйдет.
назад<<< 1 . . . 12 13 >>>далее