Пятница, 10.01.2025, 12:50
Электронная библиотека
Главная | Семенов Ю. С. Бриллианты для диктатуры пролетариата (продолжение) | Регистрация | Вход
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 3
Гостей: 3
Пользователей: 0

 

– Очень хорошо, я не решался вас прервать: как выяснилось, вы бесконечно обидчивый человек.

– Любой человек обидчив, а агент тем более. Он еще и ущербен к тому же… Все-таки на чем он свалился?

– Его подвел под арест кто-то из немцев.

– Кстати, третий секретарь посольства Марек Янг – мой приятель. Но я, помнится, не сообщал вам об этом?

– Нет, – чуть улыбнулся Бокий. – Не сообщали.

– Браво! Ваша закордонная служба хорошо работает. – Он задумался и сидел долго, покусывая рыжеватые усы. – Исаев был у Колчака или это легенда?

– Он работал у Колчака.

– Где?

– В пресс-группе.

– У него остались связи с французскими или американскими газетчиками?

– Надо посмотреть…

– Газетчики – люди корпоративные. Вторая древнейшая профессия, но благородства не занимать, особенно когда речь идет о своих. У меня есть связи с парижскими журналистами… Надежные связи…

– Хорошее предложение. Попробуем сформулировать: «Арестовали по немецкому наущению, обвинив в шпионаже, Исаева, благороднейшего журналиста, одного из светочей белого движения. Арестовали потому, что в Эстонии сильна эгоистическая коррупция немцев. Видимо, Эстонское правительство не проинформировано об этом аресте, в противном случае произволу был бы положен конец. Нам известны случаи, когда полиция, опасаясь наказания за беззаконие, устраивает самоубийство человеку, которого надлежит освободить. В данном случае за арест Исаева отвечает Неуманн. Убрать Исаева на руку лишь корыстным чиновникам и чекистам-кровопийцам». Так примерно?

– Что же, недурно… Хорошо, сказал бы я. Завтра я должен уехать в Париж, а не в Ревель. А еще лучше сегодня. Имя Антуана Кабэна вам ничего не говорит? Он мой друг…

Антуан Кабэн начал в журналистике с двухстрочечных заметок. Попав в крушение поезда Тулуза-Париж, он, отделавшись ушибами, написал поразительный репортаж. Потом уехал в Трансвааль; его корреспонденции обошли мир. Сначала он упивался славой, известностью, но потом неожиданно отказался от выгоднейшего европейского турне с чтением лекций об англо-бурской войне, уехал в Россию, чтобы попасть вместе с полярными исследователями Седовым и Колчаком в Арктику. Ему показалось, что это слишком безжалостно – придумывать микрогероев и макрозлодеев в журналистике; о том, что он увидел в жизни, надо писать прозу. Он написал роман, который имел успех скорее из-за его имени, чем из-за литературных достоинств. За три года он опубликовал пять книг и снова уехал на два года в Японию и Китай. Его перестала устраивать проза, он понял, что литература обязана быть испепеляющей, страшной, беспощадной, а он ни разу не мог «убить» своего героя, страшился трагичных развязок, искал хороших концовок и полного благополучия полюбившимся ему персонажам. Тогда он снова вернулся в свою газету, и редактор сказал ему:

– Кабэн, вы страшный хитрец! Вы сделали ловкий круг для того, чтобы вернуться в цех газетчиков королем. Никто так не завидует писателям и никто так не почитает их, как журналисты, – я это знаю по себе. Что вы хотите делать у нас?

– То, что захочу.

– Войны, героика, подлость?

– Это все следствия. Я буду заниматься причиной. Политикой и политиками. Я уповал на литературу – мне казалось, что Слово должно образумить мир, но это чушь. Литература страшна азиатским владыкам: их народы темны и поэтому, словно дети, верят игрушкам – книгам. Устоявшиеся демократии могут себе позволить любую нематериальную блажь, даже свободное слово. Я попробую взять быка за рога; оставим хвосты юным ниспровергателям устоев.

– Вы знаете, что теперь я ориентируюсь на Клемансо?

– Знаю. Я и пришел для того, чтобы не давать Клемансо делать глупости. У него много тех, кто его славит, пусть он потерпит хотя бы одного, кто будет говорить ему правду в глаза.

– Славы вам не занимать, следовательно, все, что вы начинаете, серьезно… Как с деньгами?

– Деньги меня сейчас не волнуют.

– Не хотели бы позавтракать с Клемансо?

– Почту за честь.

– Если бы вы сказали ему, что собираетесь драться за его дело, высказывая при этом всем, что считаете нужным высказать, как друг, а не как крикливый оппонент, – мы сделаем доброе дело.

– Мы? – чуть поднял бровь Кабэн. – Отчего «мы»? Я. Сделаю это я, а не «мы». Не сердитесь – литературный базар учит жестокой четкости вначале, чтобы не было никаких недоговоренностей в конце. Иначе не сохранить не то что дружбы, но и обычного приятельства.

Именно Кабэн после беседы с советником польского посольства в Париже Станиславом Седлецким и Стеф-Стопанским, которые рассказали ему о страданиях русского газетчика, попавшего в таинственное средосплетение германо-эстоно-русских отношений, отправился к министру иностранных дел. Министр, как и все во Франции, считался с мнением Кабэна.

 

«Строго лично, г-ну Пийпу, МИД Эстонии.

Уважаемый господин министр!

Вчера на приеме в американском посольстве со мной беседовал министр иностранных дел Франции. Вопрос показался мне локальным, но министр настаивал на выяснении причины ареста героя русского освободительного движения Исаева, якобы ошельмованного в Ревеле из-за интриг германской разведки, действующей по подсказке большевиков. При этом министр ссылался на дело Шалукявичуса в Ковно, где немцы, направляемые ЧК, смогли подвести под арест французского подданного, сфабриковав против него обвинение в шпионаже. Я обещал запросить Ревель, отметив, что не очень-то верю подобного рода слухам, ибо законность неукоснительно соблюдается в Эстонии. Прошу ответить, каким образом следует беседовать с министром в следующий раз, стоит ли самому вернуться к этому вопросу с разъяснением или целесообразнее от беседы уклониться – впредь до официального запроса?

Полномочный министр и посланник Эстонии во Франции

П. Пуста».

 

«Москва. Бокию. Комбинация с А. Кабэном проведена. Все возможные шаги предприняты. Решение вопроса теперь относится к компетенции ревельских властей – министра внутренних дел Эйнбунда и МИД (Пийпа). Предполагаю, что на министра иностранных дел Пийпа можно оказать давление, ориентируясь на Лондон.

Жозеф».

 

 

19. Логика тюремного собеседования и…

 

– Это очень сложный вопрос, почему литератор пишет, Максим Максимович… У одного русского писателя есть такая фраза: «Ты, Розанов, в читателе заинтересован хоть немножко?» – «Да нет, он же дурак дураком – все не так поймет». – «Так отчего ж пишешь?» – «А деньги дают…» Шутка, рожденная полнейшей безнадежностью… Писатель пишет, потому что не может не писать. Он должен все время исполнять то, что ему является. Истинный литератор пишет не для того, чтобы кому-то что-то доказать. Писатель, который мыслит себя лишь как передатчик информации, – медленно говорил Никандров, прохаживаясь по камере, – и не писатель вовсе, а деловитый политикан…

– Деловитый политикан? – удивился Исаев и поднялся с нар. – Но, по-моему, русская литература всегда хотела служить делу…

– Какому делу – вот в чем вопрос. Служить-то она хотела. На каком уровне? Чернышевский служил на одном уровне, Растопчин – на другом.

– А Пушкин? – спросил Исаев.

– Пушкин вообще начало начал России. Это неосуществившаяся Россия; это Россия, которая мелькнула один раз. Он ведь тоже служил, но он был всегда верен себе… «Шутом не буду ниже у самого господа бога» – тут все его достоинство. Он пел как птица, дурачился, обезьянничал, Бенкендорфу слал испуганные письма. Человек потому-то и мог позволить себе такую простоту, что внутри у него было святое… И «политики» вашей он чурался…

– А как же вы объясните «Записки о народном образовании»? «Историю Пугачевского бунта»? В этом он – политик. Нет?

– Помните, великого француза спросили: «Что вы делали, пока Робеспьер рубил головы, Фуше устраивал погромы, а Мирабо произносил речи?» – «А я жил», – ответил француз. Пушкин тоже вроде бы жил. Но в нем осуществилась божественная гармония античного типа, которая однажды посетила Россию. Служил он? Ничего он не служил. И у самого господа бога не был шутом. Он был связан с царем «личным договором». Помните: «Я лучше буду легкомысленным, чем неблагодарным». Он потому и писал «Пугачева», что царь дал ему личное покровительство, кормил его, ссужал ему деньги, поддерживал, вынул его из рядов декабристов… И за это Пушкин, обещавши однажды – он человек чести, человек, в высшей степени помешанный на кодексе чести, – служил шутя…

– Чему он служил?

– Истине. Писатель тем и отличается от обыкновенного смертного, что у него очень сильно развито чувство личного достоинства. Личность – это не особь, личность – это момент преломления общей истины. А чем личность отличается от особи? – жарко продолжал Никандров. – Особь – это отдельность. А личность есть сознание того, что «я явился и я уйду». Трагедия личности в том, что, однажды создавшись, она должна исчезнуть. Если я умираю, моя личность исчезает. Разве с этим можно примириться? Писатель, если он рожден писателем, – носитель высшей справедливости. А где же справедливость в рождении и смерти? Писатель обязан быть носителем нравственной правды, перед которой сила не должна иметь власти. Он живет вопросом «быть или не быть». Но коли властвует сила, высокой морали не остается места. А разве не сила сейчас властвует в России?

– Значит, по-вашему, сейчас голой, властвующей силе служат Брюсов, Маяковский, Есенин, Кустодиев, Пастернак, Малявин?

Никандров пожал плечами:

– Каждый истинный писатель находится на своей Голгофе. Трагедия русского писателя в том, что он может быть писателем внешне, потому что именно в России ему очень трудно пробиться к людям. Может быть, поэтому в России родился писательский комплекс. Он не может писать, не думая о тех, кто его окружает, но вместе с тем он не может к ним пробиться. Это трагедия, на которой распята русская литература. Или она ограниченно политична, как у Писарева. Тогда она даже счастлива, когда ее распинают. А коль скоро в ней возникает просвет, как у Толстого, у Достоевского или у Гоголя, – тогда летят в огонь рукописи, тогда человек бежит из дому неизвестно куда, тогда он, как Достоевский, всю жизнь несчастен, он эпилептик, потому что эта бездна не может утолиться простым служением данной политической ситуации. Но и деваться от этого некуда. В этом трагедия русского писателя. Западный писатель мгновенно реализуется и иссякает; в России все горе в том, что он реализоваться не может, а в нем накапливается, его разрывает мысль, вера. Поэтому уехать из России для него такая же трагедия, как и оставаться там.

Исаев любил эти беседы с Никандровым. Он не перебивал писателя, если был с ним не согласен: он слушал, стараясь понять логику Никандрова, ибо раньше с подобного рода концепциями не встречался. Его окружали либо друзья, либо открытые враги. Никандров тщился быть посредине, и Всеволод понимал, что скажи он это писателю – и разговоры их прекратятся: Никандров мог говорить, только когда он верил в доброжелательное внимание собеседника.

– Я много раз задавал себе вопрос, – сказал Всеволод, – отчего в России печатное слово обладает такой магической силой? Отчего ему так верят и так его боятся?

– Прекрасно сказано… – улыбнулся Никандров.

– Я отвечал себе примерно так: мы держава крестьянская, бездорожная, разобщенная огромными пространствами… Слово связывало нацию, обладающую гигантской территорией, именно слово.

– Это главное, – согласился Никандров. – А дальше?

– Говорят, российская леность. А почему она возможна? Потому что мужик, если не хочет сажать хлеб, забросит сеть в пруд и поймает рыбу; не хочет рыбы – идет в лес и заваливает медведя; не хочет заваливать медведя – сплетет лапти и продаст их на базаре. А если вовсе ничего не хочет, тогда уедет в Сибирь и станет пчел разводить.

– Этот резервуар не бездонен.

– Верно. Потому-то мы в России и начали эксперимент. Задумано разрушить прекрасный, красивый, мудрый, но бесконечно косный уклад России и пропустить страну через организацию машинного производства…

– Тогда умрет та российская культура, какую мы знаем.

– Но ведь все течет, все изменяется. Вопрос вопросов: кто будет влиять на процесс эволюционного развития нашей культуры? Я? Нет. Вы? Именно.

– Очень хорошо вы сказали, что среди наших пространств ничто не могло сплотить людей, кроме слова или насилия. Вот так и родилось великое государство. Верно: можно завалить медведя, поймать зайца или продать лапти. Как соединить все это в нацию? Вот и было две версии. Одна другой противополагалась. Одна версия была иваново-николаевская – кнут, штык, фельдъегерь, Сибирь. И сплотили свою Россию. А другая версия была от Пушкина к Достоевскому, к Толстому, к Чехову и Бунину. И эти сплотили свою Россию. Наверное, два медведя в одной берлоге все-таки живут, это неизбежно…

– Мы с вами в одной берлоге ужились… Вы представляете слово, ну а я, будем говорить, кнут… – усмехнулся Исаев.

– Государство и духовность, – вздохнул Никандров.

– Мы делаем ставку на то, чтобы крестьянина вытащить из покосившейся избы, сына его направить в рабфак, а внука – в университет. И вернуть его в деревню широко образованной личностью.

– Как вы при этом добьетесь, чтобы он не перестал быть человеком?

– А сейчас он является человеком в полной мере?

– Сейчас он потенциальный человек, но еще не убитый. А когда вы его пропустите через мясорубку, у него останутся две возможности: выйти цивилизованным человеком или цивилизованным механизмом.

– Верно. И тут необходимо ваше слово.

– Зачем? – пожал плечами Никандров.

– Затем, что всегда кто-то должен терпеливо напоминать миллионам, что они люди. Этот человек будет смешным, в него будут лететь гнилые помидоры. Такие люди уходят осмеянными, но они должны быть. И пока кто-то смешной продолжает говорить, что добро есть добро, а зло есть зло и что черное это черное, а белое это белое, – человек останется человеком!

– Красиво… И горько… Быть вам писателем, Максим.

– Скажите, то, что происходит сейчас на родине, кажется вам целесообразным?

– Увы, только неизбежным.

– Я помню ваши книги о Петре и Грозном. Вы ведь были уважительны к их экспериментам…

– Об этом хорошо судить, когда результат эксперимента налицо. Тот кнут, которым высекался здравый смысл из задниц мужиков, стал историей. При Петре мне было бы трудно писать такую книгу… У Грозного хоть было какое-то моральное беспокойство, каялся время от времени, а ведь Петр убивал не каясь, в нем уже был новый дух… Так сказать, программа.

– А у сына его, у Алексея, была программа? Или у Курбского? – поинтересовался Исаев. – У них была программа?

– Программа Курбского – это Россия как содружество боярских, относительно свободных элементов, горизонтальная мобильность, гарантии, то есть общество британского, парламентарного типа. Пойди тогда Россия по его пути, мы бы сейчас ставили памятники Курбскому, а не Иоанну.

– Куда эмигрировал Курбский?

– В Речь Посполитую.

– Была ли Польша тогда дружна с Россией?

– Нет.

– На чьей бумаге Курбский печатал свои экзерсисы?

– На польской, естественно.

– Ну и кому же больше была угодна философия и концепция Курбского: России или Польше?

– Но он же не мог выносить вида безвинно проливаемой крови! Как и я сейчас, спустя четыре века…

– А почему же вы тогда выносили кровь девятьсот пятого года? – ожесточился Исаев. – Погромы, казни?!

– Вся прогрессивная русская интеллигенция была против царизма именно по этой причине.

– Я о вас говорю, а не об интеллигенции…

– Как только я попытаюсь помочь этим против тех или тем против этих, я из писателя превращусь в бессильного, ввязанного в поток человека, который теряет ощущение реального ориентира. Во всяком обществе должны быть недвижные точки среди хаоса. Время от времени люди, которые кружатся в хороводах, должны на чем-то останавливать глаз и вспоминать, кто они такие.

– Ну, дальше…

– В Европе всегда церковь и литература существовали отдельно и выполняли каждая свою задачу. Отсюда бездуховность европейской литературы, ее деловитость, отсюда – искусство для искусства, эстетизм, авангардизм… В России же церковь была всегда бессильна перед властью. Духовная литература в лице Достоевского, Толстого, Гоголя была единственной сферой, где константы духа и морали могли сохраняться. Естественно, потерять это очень просто. Но это можно потерять лишь однажды. Тем российская литература отличается от европейской, что она хранит мораль духа. Она есть хранитель вечных ценностей… А вы хотите ее втянуть в драку. Разумеется, вас можно понять: вам нужно выполнить чудовищно трудную задачу, вы ищете помощь где угодно, вы готовы даже от литературы требовать чисто агитационной работы.

В дверь забарабанили:

– Никандров, на прогулку!

Исаев подмигнул Никандрову и хмыкнул:

– Дышите воздухом и не злитесь. Потом доспорим.

 

20. …Логика тюремщика

 

После того как Неуманн вернулся в понедельник домой, люди Романа вели за ним круглосуточное наблюдение. Роман допускал, что Неуманн может сообщить министру Эйнбунду о своей перевербовке и начать встречную комбинацию.

Поначалу Неуманн был готов поступить именно так; вернувшись из леса на свою мызу, он посмеялся над отчаянной глупостью красных. Но чем тщательнее он вспоминал детали беседы в лесу, чем он точнее выверял свое завтрашнее объяснение с министром, тем больше испытывал странное неудобство. Он вспомнил Артура Гросса, в прошлом растущего следователя, ставшего ныне маленьким делопроизводителем. Гросс пришел к Неуманну почти с таким же делом: в поезде, заперев купе, трое молодых ребят вынудили его сообщить данные о запланированных акциях полиции в связи с приближающимся Первомаем. Приехав в Ревель, Гросс сразу же пришел к Неуманну. Артур Иванович понимал, что честное сообщение Гросса дает ему широкое поле для контригры с красными. Неуманн поблагодарил Гросса за сообщение, выдал ему денежную премию, но долго раздумывал, пригласить ли его на планирование новой операции, и в конце концов не пригласил. «Кто знает, – рассуждал тогда Неуманн, – в какой мере они интересуются им? А что, если они похитят Гросса теперь, когда он будет знать мой новый замысел? Смерти он боится – это очевидно, поскольку открылся красным, а не предпочел выстрел в грудь».

Узнав о том, что его не пригласили на совещание к Неуманну, Гросс запил так, как это умеют только эстонцы, – тяжело и скандально. Неуманн несколько раз делал ему дружеские замечания, а потом уволил из полиции и только спустя полгода узнал через провокатора, внедренного в подполье, что операция в купе была проведена красными вне всякой связи с первомайскими торжествами: просто Гросс славился своей фанатической ненавистью к коммунистам и его решили скомпрометировать. Его надо было убрать из полиции, и коммунисты сделали это руками самого Неуманна.

 

«Где гарантия, – рассуждал Неуманн, – что министр окажется дальновиднее меня? Я хоть потом нашел в себе гражданское мужество поехать к Гроссу и снова пригласить его в полицию. Не моя вина, что он спивается и не может вести дела. Министр ко мне не поедет, даже если я доведу до победы дело Исаева. И в какой мере мы, эстонцы, заинтересованы в нем? – впервые по-настоящему задал себе вопрос Неуманн. – Не таскаем ли мы каштаны из огня для немцев? Но если я стану сейчас обращаться к кому-либо с этим делом, я сразу же сделаюсь обиженным в глазах руководства, а если меня смогли обидеть, то, значит, я виноват, слаб или неумен. В любой из этих трех позиций я в проигрыше, потому что шеф политической полиции не имеет права дать себя в обиду».

 

Вернувшись в Ревель, Неуманн утром в понедельник ни к какому решению не пришел и продолжал мучительно рассуждать, в какой мере он может надеяться на смелость и трезвость министра. Раза два он уже был готов отправиться к Эйнбунду и рассказать обо всем происшедшем. Но, решив было ехать к министру, остановил себя: надо было продумать всю ситуацию наново, о чем его просили, после каких мучений он согласился на это и какая из этой его «вербовки» может быть выгода для политической полиции. Он довольно ловко выстроил версию, решив, что в конце концов сожженная мыза стоит престижа шефа полиции, но снова остановил себя.

 

«Министр наверняка попросит рассказать об Исаеве – как, почему и через кого он взят. А вправе ли я выкладывать ему данные Нолмара? Дружба дружбой, немцы немцами, а выборы на носу, и Эйнбунд станет требовать улик, – рассуждал Неуманн. – Видимо, сначала мне следует поехать к Нолмару и обговорить с ним все детали. Хотя тот не преминет воспользоваться этим разговором и я из его доброго знакомого сразу же превращусь в подчиненного. И если сейчас он устраивает санаторию для моей жены и дочерей, то после подобного разговора он будет вправе выдавать мне стоимость этой санатории наличными».

 

Так прошел понедельник. Ночью Неуманн не сомкнул глаз. Под утро он на цыпочках подошел к шкафу, выпил коньяку, лег под перину к жене и, положив голову на ее теплое плечо, заснул – не более чем на полчаса. А во вторник министр срочно выехал в Тарту на празднование двадцатипятилетия журналистской деятельности Яана Таниссона. Там должны были собраться многие депутаты парламента, профессура, редакторы «Ваба сына», «Постимеес», «Пяэвалехт» – словом, те люди, от которых многое сейчас стало в Эстонии зависеть.

А утром в среду Неуманн вдруг совершенно отчетливо понял, что он опоздал. Теперь министр наверняка не поверил бы ему, потому что он пришел к нему не поутру в понедельник, не ночью в воскресенье, а лишь вечером в среду. И он затаился, уговаривая себя, совершенно причем непроизвольно, как-то со стороны, что все происшедшее на Пэрэл – дикий, глупый сон, что в общем-то все это ему пригрезилось и что жизнь должна идти так, как шла раньше.

Получив от наблюдателей сообщение о том, что Неуманн за эти дни в министерство не ездил, а по телефону такое дело обговаривать с министром нельзя – все разговоры идут через телефонных барышень, – Роман поехал в Нымме, к дому, где жил Неуманн, и решил поговорить с ним там. Район был тщательно перекрыт его товарищами, прохожих в поздний час здесь почти не было, так что риск был оправдан. Роман дождался, пока отъедет автомобиль шефа полиции, и окликнул его, когда он шел через садик к двери.

– Артур Иванович, простите, что я так внезапно. У вас есть пять минут?

Неуманн медленно обернулся, какое-то мгновение тяжело смотрел на Романа, а потом ответил:

– Здесь неудобно…

– А мы пройдемся.

– Только быстро, пожалуйста, я себя плохо чувствую.

– Собираетесь передать дело Исаева кому-то другому?

– Почему вы так решили?

– Ну, из-за плохого самочувствия… Поездка на воды, отдых, предписанный врачами… Артур Иванович, это надо бы иначе мотивировать: сердечный приступ на работе, все внезапно, – тогда убедительно и для вашего начальства, и для меня. Здесь постепенность губительна. Можете поболеть, когда мы кончим наше дело.

– Я еще не имел возможности заняться делом Исаева.

– Мы хотим облегчить задачу. Возьмите эту папиросу, там в мундштуке шелковка для Исаева. Потом вызовите его на допрос, и он через вас пришлет ответ. До свидания.

 

Весь вечер Неуманн сидел у себя в кабинете – сотый раз просматривая цифру на шелковке.

«Надо сейчас же ехать к министру, – тупо думал он. – Но тогда Эйнбунд спросит, – возражал в нем кто-то другой, маленький, мятущийся, жалкий, – почему я молчал до сих пор? Я отвечу, что ждал. А он спросит, отчего бы не подождать вместе? Он перестанет отныне верить мне, если я откроюсь ему, даже если мы порвем ту цепь, которая тянется в тюрьму».

 

И вдруг в нем поднялась ярость: все шло – как шло, и вдруг эта дикая встреча в лесу поставила его к роковой черте, и он перестал быть самим собою, перестал быть прежним Неуманном – честным, требовательным, добрым.

Ярость душила его, но она была бессильной: он слишком любил жену, детей, мызу на Пэрэл, чтобы вычеркнуть теперешнего, жалкого Неуманна из жизни. Он был слишком однолинеен и приземлен, чтобы открыть в новом своем состоянии возможность для дальнейшей деятельности – рискованной, но в конечном счете перспективной, если ориентироваться на новых своих покровителей. К тому же он оказался совсем не таким справедливым и предельно честным, каким всегда себя считал: он не стал обвинять в случившемся себя – оправдываясь безысходностью обстоятельств; он не смел обвинить и того седого чекиста, который все это с ним проделал в лесу, – потому что тот был недосягаем; но ярость ищет выхода. И Неуманн нашел виновника – им оказался министр Эйнбунд.

назад<<< 1 . . . 18 . . . 26 >>>далее

 

 

 

 

Форма входа
Поиск
Календарь
«  Январь 2025  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
2728293031
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz