Петька резко поднялся, нахмурился.
– О-о-тставить пораженческие разговорчики! Найдем! Ну, ставь стрелки опять на нули… Возвращаемся в тайгу!
– Петька! Петя…
– Не возражать! Вперед!
Качушин и Яков Власович вошли в жалкую и гулкую комнату со следами икон на стенах и сочувственно переглянулись.
– Вы хорошо помните Георгия Победоносца? – спросил Качушин. – Не та ли это икона – она сейчас на экспертизе, поторопились отослать, – на которой художник скрыл портрет Емельяна Пугачева?
– Точно! – встрепенулся директор. – Именно Емельяна Пугачева. А вы кем информированы? Анискиным?
– Нет! Знакомясь с делом, я просмотрел несколько специальных книг… Об этой иконе упоминается как об утраченной. Она когда-то принадлежала одной из владимирских церквей…
Яков Власович схватился за голову:
– Владимирских! Я так и думал, я так и думал… Стоп! О ней знает московский коллекционер Сикорский. Он мне писал об утраченном Победоносце, но я… Я – провинциал! Я в себя не верю! Мне и в голову не пришло, что это именно тот Победоносец, который висит рядом, в церкви!
Качушин помолчал, цепко прищурился, напрягся.
– Хорошо, что вы упомянули о московском коллекционере. Меня интересуют ваши связи с московскими собирателями… Сколько их? Кто?
– Связан с тремя. Академик Борисов, художник Тупицын и генерал-полковник в отставке Смирнов… Отличные люди! Встречался только с генералом – у него много свободного времени, с остальными нахожусь в переписке…
Качушин встал, взволнованный, дрожащей рукой вынул из кармана вчетверо сложенный листок.
– Не пишет ли один из ваших корреспондентов на портативной пишущей машинке, Яков Власович? Вот на такой…
Он протянул директору одну из записок, подписанных «Боттичелли». Директор отшатнулся:
– Именно! Художник Тупицын. – Он бросился к секретеру, выхватил пачку писем, такими же дрожащими руками, как у Качушина, выбрал несколько. – Извольте, извольте!
– Какой гость! Боже мой, какой гость!
Обойдя Неганова, участковый сел на лавку, притих, дожидаясь, когда пробочные гирлянды перестанут звенеть. Расстрига обернулся к нему, и несколько минут они внимательно смотрели друг на друга.
– Чего же будем делать, Василий? – спросил Анискин. – Ну, вот скажи ты мне, чего будем делать?
Анискин длинно вздохнул и посмотрел на Неганова такими тоскливыми, страдающими глазами, что тот поежился, бесшумно усевшись на лавку, зябко поджал ноги.
– Федя, – тихо ответил поп, – хоть на кусочки меня режь, но я не знаю, кто украл иконы…
Стеариновая свеча освещала смятую, скрученную в мучительные жгуты простыню, подушку с судорожно закушенным углом, одеяло с перекошенным пододеяльником.
– Васька, – шепотом сказал участковый, – что ты сделал с собой, Васька!
Неганов плакал. Слезы медленно катились по щекам, пропадали в бороде, которая все еще лихо торчала. Он едва уловимо вздрогнул, когда участковый подошел к нему, наклонившись, положил тяжелую руку на плечо. В таком положении они были долго: рука Анискина лежала на плече Неганова, а расстрига беззвучно плакал. Потом поднял голову.
– Вот видишь, Федька, – прерывающимся голосом сказал он. – Весь я износился. Я всю жизнь веру искал, а ты в одной вере жил, и через это ты счастливый… Ты, Федор, как святой, тебя власть должна иконой сделать. Это ведь с ума сдвинуться можно, что ты почти сорок лет милиционером служишь. Вот через это я тебе завидую, но теперь я в такую веру перешел, против которой ты слаб. Так что я, Васька Неганов, себя протопопом Аввакумом чувствую. Я, может, жизнь не зря прожил! – Силой, дерзостью веяло от расстриги. – Я теперь в радости живу! Я, может, первый из всех понял, что правда, она в… Водка – вот правда! Я латынь знаю: ин вино веритас! Истина в вине!
Теперь перед участковым стоял тот Неганов, которого Анискин привык видеть: с фанатично блестящими глазами, с волосами, казалось, подхваченными ветром.
– Так! – тихо сказал Анискин. – Эдак!
Он не мог смотреть в глаза Неганову: сумасшедший огонек горел в них. Правая рука расстриги была вознесена над головой проповедническим, осеняющим жестом.
Тоскуя, Анискин отвел глаза от Неганова.
– Ты, Василий, ни в каком деле не знаешь края! – горько сказал участковый. – Когда ты в молодости в курганах татарское золото искал, так ты только мозоли на руках набивал, а теперь ты поперек дороги у людей, которых спаиваешь, встал. Это преступленье!
Который уж раз в жизни, за пятьдесят с лишним лет, стояли вот так – друг против друга – Анискин и Неганов!
– Люди, народ тебе судья, Василий! – сказал Анискин. – Что ты плакал, это я не видел, но ведь, Василий, жизнь наша кончается. Ты об этом мыслишь?
И осторожно, тихо, согнувшись, пошел к дверям. Был он такой, что спина казалась дряхлой-дряхлой, словно неживой. В нее и глядел Неганов… Глаза расширялись, наливались тоской, скорбью, страхом смерти…
Из тайги пулей вылетели Петька и Витька, разевая рты в беззвучном крике, бежали со скоростью курьерского поезда к дому, где помещался кабинет Анискина.
Взлетели чайками на крыльцо, скрылись в доме, несколько секунд стояла тишина, потом раздались два голоса.
– Палку на месте оставили? – это испуганно прокричал Анискин.
– Умницы! Криминалисты! – это радостно похвалил за оставленную на месте палку Качушин.
Все это хорошо слышалось через распахнутое окно с резными наличниками.
Было по-таежному темно, глухо, зябко. Качушин и Анискин сидели в засаде возле тайника; в темноте светилась забытая сучковатая палка. Анискин ждал спокойно, надвинув фуражку на глаза, временами клевал носом; капитан Качушин – молодой человек! – немного волновался.
Раздались далекие, мягкие, вкрадчивые шаги. Тихонечко похрустывали сучки, шуршала сухая прошлогодняя хвоя; звуки шагов были необычными – ватными. Капитаны насторожились, перестали дышать.
– Во! – прошептал Анискин. – Пожаловали!
– Приготовились, Федор Иванович, приготовились! – вынимая из сумки-чехла фотоаппарат с «блицем», шепотом отозвался Качушин. – Опустите плечо, помешает…
Появился высокий человек. Борода – во! Черные очки – на лбу, усы торчат пиками, парик волнистый, негритянский; на ногах – матерчатые чехлы. Подошел, увидев забытую палку, вздрогнул, выпрямился, принял такую позу, точно стоял перед объективом.
– Снимаю! – крикнул Качушин и щелкнул затвором. – Стоять на месте!
Вспышка «блица» подобна громадной ветвистой молнии. Неизвестный оказался так подробно освещенным, точно с ног до головы вспыхнул атомным пламенем. Показался похожим на негатив.
– Стоять на месте! Руки вверх! – приказал Качушин.
Дудочки! По-кенгуриному подпрыгнув, неизвестный бросился в кусты, длинноногий и легкий, так припустил, что все хрустело и стонало. Качушин устремился за ним, зацепился ремнем сумки-чехла фотоаппарата за кустарник, чуть не упал, выругался сквозь зубы, побежал дальше, хотя Анискин просительно крикнул:
– Не надо, Игорь Владимирович, не надо… Далеко не убежит!
Однако Качушин уже исчез.
В доме Веры Ивановны Косой в то же время происходили события наиболее странные. Хозяйка дома – глаза горели елочными лампочками! – наблюдала раздевающегося мужчину. Не до стеснения было, не до женской гордости… Полетела на пол куртка из искусственной кожи.
– Спрячу, спрячу, ни одна душа не увидит! – вскрикнула Косая, хватая куртку и запихивая ее в сундук-дом. Брюки-то, брюки-то, чистый дек… дик… дактрон! Ой, сапоженьки мои, ой, хромовенькие! А чего это на их така больша подковка, ровно у солдата?
Кучерявый, бородатый, усатый неизвестный вместе с портфелем бросился в соседнюю комнату, крикнув на ходу:
– Мои вещи!
Вера Ивановна подошла вплотную к сундуку, принялась рыться в нем. Ой, как не хотелось возвращать вещи! Но надо, надо! Достала то, что требовал гость, бросила ему за дверь. Потом охнула – из соседней комнаты вышел торопливо «новый» человек: париком, гримом, глазами походил на молодого Есенина.
Подходил к пристани опускающийся по течению пароход «Пролетарий». Делал лихой и крутой поворот. На капитанском мостике – Семен Семенович Пекарский, человек десять пассажиров – большинство рабочие – готовились к высадке, толпились в кормовом пролете.
Качушин и Анискин за приближающимся пароходом пока наблюдали из окна
– все будущие пассажиры проходили мимо них, так как другого пути не существовало.
– Кхе-кхе! – прокашлялся участковый. – А ведь все пассажиры-то! Ну, надо двигать, Игорь Владимирович!
– Здорово, Федор Иванович! – закричал без мегафона капитан. – Ты ко мне зайди! Обязательно!
Толпа загудела, зашевелилась. Из дощатой уборной вышел человек, похожий на Сергея Есенина, держа в руках фанерный маленький чемодан, скромно пристроился к очереди. Он был деревенский, как грабли.
– Сомнуть тебя, Васька, сомнуть! – пробормотал он с опаской. – Тута народ – городской… Сомнуть!
Анискин из толпы успел подмигнуть Качушину.
На одноместной каюте номер «12а».
– Во! – сказал Анискин. – Тринадцатой нету, ее не покупают… Двенадцать «а»! А?!
Постучали.
На мягкой полке лежал человек без парика и грима. Интеллигентный, высоколобый, ясноглазый. Поднялся, галантно поклонился, поправил джинсы.
– Чем обязан, дорогие товарищи?
Первым вошел Качушин.
– Вы арестованы, гражданин Тупицын Егор Валентинович!
Пассажир ничего не понял.
– Вы ошиблись каютой… Здесь двенадцать «а», вам же, думаю, нужна просто двенадцать…
– Документы!
– А что?.. Глобальная проверка пассажиров?
Качушин открыл, прочел:
– Молдавский Глеб Глебович, место работы… место работы… Штамп поисковой нефтяной партии… Место рождения? Калининград! Проживание? Ленинград…
Анискин тронул Качушина за плечо.
– Пароход надо отпускать, Игорь Владимирович! Это же «шабашник» Молочков, только без краски на лице и буднего парика… Вот! На правой руке – родинка! Три пальца тонкие, сухие – это оттого, что кисть держит… Он же – художник… Здрасте, гражданин Боттичелли!
В кабинете Анискина продолжался допрос. Качушин – за столом, участковый – на подоконнике, допрашиваемый – на табурете, в центре комнаты.
– Вы? – спросил Качушин, неторопливо вынимая из стола большую фотографию. – Опознайте себя, гражданин Молдавский Глеб Глебович, он же Молочков Евгений Александрович, он же Тупицын Егор Валентинович, он же Боттичелли!
Допрашиваемый посмотрел. На фото – тайник, суковатая палка, человек в парике, гриме. Он улыбнулся, пожал плечами.
– Ну что вы? Никогда не встречал!
Качушин опять порылся в столе.
– Ретушер снял с фотографии парик, грим, очки… Вы?
Допрашиваемый посмотрел на фото – был снят «шабашник» Молочков.
– Смешно, ей-же-ей… Не я!
Анискин с подоконника сказал:
– Это Молочков Евгений Александрович.
Качушин вынул очередную фотографию.
– С фото Молочкова Евгения Александровича ретушер снял парик, грим, накладные ресницы… Вы?
Допрашиваемый посмотрел – был изображен никому не известный человек.
– Ну что вы, товарищи!
Качушин повернулся к участковому:
– Федор Иванович!
Участковый подошел к допрашиваемому, наклонился:
– Снимите парик! Прошу от всего сердца…
Помедлив, допрашиваемый снял парик.
– Я! – сказал он.
Последняя фотография и допрашиваемый изображали одно и то же лицо.
– Тупицын Егор Валентинович, – сказал Качушин. – Москва, Лошадная, семнадцать, квартира сто пять… Так? Федор Иванович, ваше слово…
Участковый, продолжая сидеть на подоконнике, неторопливо показал четыре пальца:
– Их, которые длинные-то, четверо было… Ну, Юрия Буровских я сразу в сторону! Когда ему иконы воровать, ежели он включился в соревнованье с завклубом насчет продавщицы Дуськи. Завклубом с Буровских с нее все лето глаз не сводят, за ней, как нитка за иголкой… Матроса Григорьева тоже долой! Он – баранаковский, Макара Григорьева сын, а у Макара отец и дед – каторжники. Богохульники! Ни в бога, ни в черта… Прадед-то барину красного петуха пустил и в Сибирь – шасть!.. Сидорова? Его я и на замет не брал. Дурак, большой дурак. Остается кто? Мо-лоч-ков!
Художник Тупицын улыбнулся, изысканно поклонился участковому.
– Как я на вас, гражданин Тупицын, вышел? Во-первых сказать, кримпленом не спекулировали, во-вторых обрисовать, глаз у вас зоркий, как у утки, все примечает, одно слово – художник. В-третьих, в церкви ни разу не был… Вот! Я на вас на второй день вышел…
– За неверие и скепсис расплачиваюсь! – сказал Тупицын. – Много слышал о вас, Федор Иванович, но не поверил! Думал, гипербола, стремление деревни к легенде и метафоре… Сам виноват!
Отец Владимир стоял возле второго окна, отнеся далеко от глаз икону «Святой Георгий Победоносец», смотрел на нее, как на… икону. Тупицын смотрел тоже, и тоже как на икону. Он прощался взглядом с бесценным сокровищем.
– Мне, что ли… это… посмотреть, – сказал Анискин, спускаясь с подоконника. – Одним глазом, а?
– Посмотрим, посмотрим! – обрадовался Качушин.
Они долго-долго смотрели на Георгия Победоносца.
– Он! – сказал участковый. – Емелька Пугач! Ежели ретушер сделает бороду – во! Пустит на лоб волос, бровь вздымет – Емелька Пугач!
Отец Владимир изысканно улыбнулся.
– Не знаю, смею ли молвить, но… Федор Иванович, у Победоносца – ваши глаза… Простите великодушно!
В тишине Анискин и Качушин вернулись на прежние места, сев, онемели. Через секунду-другую участковый обратился к отцу Владимиру с нежной и хитрой улыбкой:
– Вот чего я понять не могу, гражданин поп, так как это вот он, Тупицын, за один раз мог вынести двадцать три иконы? Это как так, гражданин поп и Тупицын?
– За три раза! – сказал Тупицын. – За три дня!
Отец Владимир заскучал, смутился.
– Как так, а, гражданин служитель культа?
– Сие происшествие имело место… Три дня, великодушно простите, пребывал в пункте, райцентром именуемом.
Анискин расплылся:
– С матушкой-попадьей гуляли!
– Гражданин Тупицын Егор Валентинович, – сказал Качушин, – по справке Московского уголовного, розыска иконами не торговал, не спекулировал…
Тупицын вскочил, крикнул:
– Я коллекционер – русский человек!
Анискин проговорил не глядя:
– Русский! Чуток нет… Русский человек такую красоту, как Георгий Победоносец, от народу прятать не будет… Вот берем Якова Власовича, директора нашей школы… Я ничего лишнего не говорю, Яков Власович?
– Хм!
– Яков Власович в деревне желает музей – я точно выразился? – музей!.. Хочет музей открыть там, где в клубе это… фойе. Так я сказал, Яков Власович?
– Хм! Да, да!
– Оно и безопасней, – сказал Анискин. – В клубе теперь, как аккордеон уворовали, сторож в наличности… Разорился райотдел культуры!
Тупицын улыбнулся.
– Музей! Даже если музей откроете, директор школы, советую: не сообщайте больше никому в сорокастраничных письмах каталог собственной коллекции. Бросьте эти ваши щедрые сибирские замашки!
– Не все жулики! – разозлился Яков Власович.
Величественно шла к милицейскому дому прямая, помолодевшая лет на двадцать Валерьяновна. Черный кружевной платок, длиной почти до пят, черная сатиновая юбка миллионами складок вьется на ходу, на блузке – громадная камея… За ней шли три старухи богомолки. Валерьяновна приняла из рук Качушина икону Иоанна Крестителя, далеко отнесла от дальнозорких глаз – смотрела долго, внимательно, профессионально.
– Не! Она! Не подменили!
Обернулась к Тупицыну, сверху посмотрела на него царственно.
– Ты, что ли, скрал?
– Я.
– Понимаешь толк! Умный… Сам рисуешь?
– Пишу!
– Продолжай, толк будет… Из тюрьмы выйдешь – продолжай. Захочешь Крестителя посмотреть, приходи, ежели не помру… Кормить буду! На пухову перину укладу… Это кода отсидишь! Ну!
– Хорошо! Простите, если можете!
– Бог простит! Анискин – не…
Повернулась к участковому, смерила его взглядом с ног до головы, усмехнулась:
– На Георгия не похож, на Петра-ключника смахиваешь… Тот все райски ворота стережет… Ладно! Пошла!
У порога обернулась, бросила, как милостыню:
– Одно плохо: я ведь письмо-то министру отослала!
– Но!
– Отослала, Анискин!
Он свихрился с подоконника:
– Давай в догон другое письмо, Валерьяновна, оправданье мне производи! Богом прошу!
– Подумаю! Пошла!
______________