Проходя мимо одной из тех толстых железных решеток, которыми ограждаются окна булочной, так как хлеб оберегается в одинаковой мере с золотом, Гаврош обернулся к своим маленьким спутникам и спросил их:
– Ребятки, а вы обедали сегодня?
– Нет, сударь, – ответил старший, – мы ничего не ели с самого утра.
– Значит, у вас нет ни отца ни матери? – продолжал Гаврош.
– Извините, сударь, у нас есть и папа и мама, но мы не знаем, где они, – возразил старший мальчуган.
– А!.. Ну, иной раз, пожалуй, лучше этого и не знать, – проговорил Гаврош глубокомысленным тоном.
– Вот уже два часа, как мы ходим, – продолжал старший из его спутников, – и ищем под ногами, нет ли чего поесть, но ничего не нашли.
– Это потому, что собаки жрут все, что валяется на улице, – сказал Гаврош и после непродолжительного молчания добавил: – Значит, мы потеряли наших родителей? Мы не знаем, что с ними сталось?.. Это скверно, мои милашки! Нехорошо так сбиваться с пути! Нужно постараться уладить дело.
Он не стал больше расспрашивать ребятишек. Не иметь пристанища – дело такое обыкновенное!
Между тем старший из мальчуганов, почти совсем вернувшийся к свойственной его возрасту беспечности, вдруг заметил:
– А ведь мама обещала свести нас на вербу в Вербное воскресенье!
– Это ерунда! – сказал Гаврош.
– Мама у нас важная дама и живет вместе с мамзель Мисс.
– Есть чем хвастаться!
Бросая эти презрительные замечания, Гаврош остановился и принялся шарить во всех заплатках своих лохмотьев. Наконец он поднял голову с видом, который должен был быть, по его желанию, только довольным, а на самом деле вышел торжествующим.
– Успокойтесь, малыши, – сказал он, – нам всем троим есть на что поужинать. Вот, смотрите.
И он показал им су. Не дав ребятишкам времени удивиться, он толкнул их перед собою в булочную, положил там свой су на прилавок и крикнул:
– Гарсон! На пять сантимов хлеба!
«Гарсон», оказавшийся самим хозяином, взял хлеб и нож.
– Режь на три куска, гарсон! – продолжал Гаврош и с достоинством прибавил: – Нас трое.
И, заметив, что булочник, оглядев всех трех покупателей, отложил в сторону белый хлеб и взялся за черный, Гаврош засунул палец в нос и с величественным видом Фридриха Великого, нюхающего табак, бросил булочнику следующий негодующий вопросительный возглас:
– Qeqseqela?
Предупреждаю тех из читателей, которые могут усмотреть в этом восклицании русское или польское слово или примут его за один из тех воинственных кличей, которыми обмениваются дикари в своих пустынях, что это самое обыкновенно слово; оно то и дело употребляется самими читателями, но в форме целой фразы, то есть «Qu’est ce que c’est que cela?» {Это что такое?}
Булочник сразу понял Гавроша.
– Это тоже очень хороший хлеб, только второго сорта, – сказал он.
– Вероятно, вы хотите сказать: самый плохой черный хлеб! – возразил Гаврош с холодной презрительностью. – Давайте нам белого хлеба, гарсон, слышите? Самого лучшего белого хлеба! Я угощаю.
Булочник не мог удержаться от улыбки и, нарезая требуемый хлеб, смотрел на детей таким сострадательным взглядом, что задел Гавроша за живое.
– А позвольте вас спросить, господин пекарь, почему вы изволите так странно пялить на нас свои буркалы? – задорно спросил он.
Булочник молча отдал хлеб, взял с прилавка су и отвернулся.
– Нате вот, лопайте! – обратился Гаврош к детям, вручая каждому из них по куску хлеба.
Но мальчики изумленно глядели на него, не решаясь взять хлеб. Гаврош расхохотался.
– Ах да! Вы ведь не привыкли к таким словам! – догадался он и добавил: – Кушайте, мои пичужки.
Полагая, что старший из детей, казавшийся ему достойным более другого чести беседовать с ним, нуждается в особом поощрении, чтобы освободиться от колебания умиротворить свой голод, он присовокупил, сунув ему самый большой кусок хлеба:
– Вот, заложи себе это в свой клюв.
Самый маленький кусок он оставил себе. Булочник хотя и старался нарезать хлеб равными долями, но все-таки три части были не совсем одинаковой величины.
Бедные дети так же, как и Гаврош, были страшно голодны. Буквально разрывая хлеб зубами, они толклись в булочной, хозяин которой, удовлетворив их желание, смотрел теперь на них не очень ласково.
– Пойдемте, – сказал Гаврош своим спутникам.
И они все трое продолжили путь к Бастилии. Проходя мимо ярко освещенных окон магазинов, то и дело встречавшихся по пути, самый маленький из мальчиков каждый раз смотрел на свои свинцовые часики, которые висели у него на шее на тоненьком шнурочке.
– Экий чижичек! – проговорил сквозь зубы Гаврош, с нежностью глядя на ребенка; потом после некоторого раздумья он прибавил: – Ну, если бы у меня были такие малыши, я бы их лучше берег!
Когда они доели свой хлеб и дошли до угла мрачной улицы Де-Баль, в глубине которой виднеется низенькая и угрюмая решетка тюрьмы Форс, кто-то вдруг проговорил:
– А! Это ты, Гаврош?
– А! Это ты, Монпарнас? – ответил тем же тоном Гаврош.
Хотя Монпарнас был переодет и имел на носу синие очки, тем не менее Гаврош сразу узнал его.
– Ишь, как ты защеголял! – продолжал Гаврош. – И шкуру напялил, похожую цветом на льняную припарку, и синие очки, как у лекаря. Умеешь наряжаться, черт бы тебя подрал!
– Тише, не ори так! – осадил его Монпарнас и поспешно увлек своего собеседника подальше от освещенных лавок.
Держась за руки, машинально последовали за ними и мальчики. Когда все очутились под темными сводами каких-то ворот, где они были защищены от дождя и от взглядов прохожих, Монпарнас спросил:
– Знаешь, куда я иду?
– В аббатство Горы Раскаяния, – бойко ответил Гаврош.
– Экий ты злоязычный! – засмеялся Монпарнас. – Я иду отыскивать Бабэ, – пояснил он.
– А! Так ее зовут Бабэ?
– Не ее, а его.
– Ага! Значит, мужчину Бабэ?
– Да.
– А я думал, его запрягли.
– Он отделался от запряжки.
И Монпарнас торопливо рассказал Гаврошу, как Бабэ в тот же день утром ухитрился улизнуть из Консьержери, куда его перевезли было; ему нужно было повернуть направо, в «коридор следствия», а он вместо того сумел повернуть налево и скрылся.
Гаврош подивился ловкости Бабэ.
– Ловкач! – похвалил он.
Добавив еще несколько подробностей о побеге, Монпарнас сказал:
– О, это еще не все!
Слушая Монпарнаса, Гаврош взял у него из рук тросточку, машинально потянул ее за верхнюю часть и вытащил из нее кинжал.
– Ага, – одобрительно воскликнул мальчик, вставляя на место оружие. – Ты, однако, с запасцем!
Монпарнас подмигнул глазом.
– Черт возьми! – продолжал Гаврош. – Уж не собираешься ли ты сцепиться с фараошками?
– Кто знает? – с видом равнодушия отвечал Монпарнас. – Не мешает на всякий случай иметь при себе булавку.
– Что же ты думаешь делать нынче ночью? – спросил Гаврош.
– Так… кое-что, – с напускной важностью процедил сквозь зубы Монпарнас; потом, вдруг переменив предмет разговора, воскликнул: – Да, кстати!..
– Что такое? – полюбопытствовал Гаврош.
– Вспомнил кое-что. Представь себе: на днях встречаю одного буржуа, который наградил меня прекрасной проповедью и еще более прекрасным кошельком. Проповедь, конечно, я тотчас же забываю, а кошелек кладу в карман. Минуту спустя мне приходит в голову фантазия полюбоваться прекрасным подарком. Я опускаю руку в карман, ищу и ничего не нахожу: кошелек исчез!
– Осталась, значит, одна проповедь? – насмешливо проговорил Гаврош.
– Да, а ты куда сейчас идешь?
– Иду укладывать спать вот этих ребятишек, – ответил Гаврош, указывая на своих опекаемых.
– Где же ты их уложишь?
– У себя.
– У себя? Да где же это?
– В своей квартире.
– А разве у тебя есть квартира?
– А ты как бы думал?
– Вот как! А можно узнать, где?
– В слоне.
Монпарнаса трудно было удивить, но теперь и он вытаращил глаза и с удивлением повторил:
– В слоне?!
– Ну да, в слоне, – хладнокровно подтвердил Гаврош и добавил: – Qeqseqela?
Это слово опять из того языка, на котором никто не пишет, но все говорят. Qeqseqela означает: qu’est ce que cela a? {Что из этого? (фр.).}
Хладнокровие мальчика вернуло и Монпарнасу его обычное самообладание. Делая вид, что проникся полным пониманием странного ответа Гавроша, он заметил:
– В слоне так в слоне. А удобно там?
– Ничего, довольно удобно, – сказал Гаврош. – Там, по крайней мере, хоть не дует так, как под мостами.
– А как ты туда влезаешь?
– А очень просто – возьму да и влезу.
– Стало быть, там есть лазейка? – продолжал Монпарнас.
– Есть. Только об этом никому не следует говорить. Лазейка между передними ногами. Фараошки этого не знают.
– И ты карабкаешься туда, как кошка, не правда ли?
– Ты угадал. В один миг, не успеешь оглянуться, как меня уже нет. Но для этих малышей у меня есть лесенка, – добавил он после минутной паузы.
Монпарнас рассмеялся.
– А где ты раздобыл этих младенцев? – осведомился он. Гаврош просто ответил:
– Это мне один цирюльник подарил на память.
Монпарнас вдруг задумался.
– Однако ты сразу меня узнал, – заметил он точно про себя.
С этими словами он вынул из кармана два каких-то предмета, оказавшихся трубочками из гусиных перьев, завернутыми в вату, и всунул их себе в каждую ноздрю по одной. От этого нос его принял другой вид.
– Вот это тебя совсем перефасонивает, – заметил Гаврош, – и очень идет тебе. Тебе следовало бы всегда щеголять с этими штуками. С ними ты не так безобразен.
Монпарнас был красивый малый, но Гаврош любил посмеяться.
– Шутки в сторону, как ты меня теперь находишь? – спросил Монпарнас.
Голос его также совершенно изменился. Вообще Монпарнас в один миг преобразился до полной неузнаваемости.
– Чистый фокусник! – воскликнул Гаврош. – Представь нам что-нибудь.
Маленькие спутники Гавроша, которые до сих пор не вслушивались в беседу «больших» и были заняты ковырянием своих носов, при слове «фокусник» вдруг встрепенулись и уставились на Монпарнаса в радостном ожидании, что он им покажет какие-нибудь «штуки». К сожалению, Монпарнас, которому не трудно было бы потешить малышей, сразу сделался серьезным. Он положил руку на плечо Гавроша и проговорил, отчеканивая каждое слово:
– Вот что, мой милый: если бы я был на площади с моим догом, дагом и дигом и если б вы дали мне десять су, то я, пожалуй, и не отказался бы позабавить вас, но ведь Масленица уже давно прошла.
Эта странная фраза произвела удивительное действие на Гавроша. Он с живостью обернулся и, внимательно обведя вокруг своими маленькими блестящими глазами, заметил в нескольких шагах городского сержанта, стоявшего к ним спиной.
– А! Вот оно что! – процедил он сквозь зубы и, пожимая руку Монпарнаса, прибавил шепотом: – Ну, пока прощай. Иду с ребятами к слону. В случае если я тебе понадоблюсь когда-нибудь ночью, ищи меня там. Квартира моя на антресолях. Привратника там не полагается. Спроси прямо господина Гавроша, и тебе все укажут.
– Хорошо, хорошо! – отвечал Монпарнас.
И они расстались. Монпарнас направился к Гревской площади, а Гаврош – дальше, к самой Бастилии. Он держал за руку старшего мальчика, который в свою очередь вел младшего. Последний несколько Раз оборачивался, чтобы посмотреть вслед «фокуснику».
Секрет фразы, которой Монпарнас предупредил своего собеседника о близости сержанта, заключался только в том, что в ней повторялись в различных сочетаниях буквы «д» и «г». Употребленные Монпарнасом слова, составленные с этими буквами, означали следующее: «берегись, нельзя говорить свободно». Кроме того, слова: «дог», «даг» и «диг» заключали в себе красоту, которая, разумеется, ускользала от Гавроша; Эти слова означали: «собака», «нож», «жена» и были взяты из словаря воровского жаргона, бывшего в сильном ходу между отщепенцами общества в тот великий век, когда Мольер славился своими литературными произведениями, а Калло – своей кистью.
Лет двадцать тому назад в юго-западном углу площади Бастилии, близ канала, прорытого в старом рву этой крепости-тюрьмы, красовался странный монумент. Теперь он почти совсем изгладился из памяти парижан, хотя должен был бы запечатлеться в ней навсегда, так как он был воплощением мысли «члена института, главнокомандующего египетской армией». Мы говорим «монумент», хотя в сущности это был только набросок. Но даже и этот набросок, этот великолепный черновик, этот величавый труп наполеоновской идеи, которую растрепали и разнесли по воздуху два-три последовательных порыва ветра, вошел в историю и принял вид чего-то законченного, противоречившего его характеру простого наброска. Это был слон сорока футов высотой, устроенный из камней и досок, с башней на спине, походившей на дом. Когда-то эта фигура была вымазана зеленой краской каким-нибудь маляром, но впоследствии сделалась черной от действия времени, дождя и непогоды. В открытом и пустынном углу площади широкий лоб слона, его хобот, клыки, башня, исполинская спина и похожие на колонны ноги вырисовывались на ярком звездном ночном небе фантастически чудовищными силуэтами. Никто не знал, что, собственно, означала эта фигура. Это могло быть символом народной силы, мрачным, громадным и загадочным. Это было могучим, резко бросавшимся в глаза призраком рядом с невидимым призраком Бастилии.
Немногие иностранцы посещали этот памятник, а прохожие едва бросали на него взгляд. Он стал разрушаться, каждый год с его боков отваливались громадные пласты штукатурки, и получалось впечатление страшных зияющих ран. «Эдилы», как говорилось высоким слогом того времени, позабыли о нем с 1814 года. Исполинский слон стоял в своем углу мрачный, больной, распадающийся, окруженный перегнившей оградой, постоянно загаживаемый пьяными кучерами; брюхо его во всех направлениях было изборождено трещинами, из хвоста торчал брусок, между ног росла высокая трава. Так как уровень площади в течение этих тридцати лет поднялся благодаря той медленно, не неотступно действующей силе, которая незаметно возвышает почву больших городов, то слон очутился во впадине, и казалось, что земля проваливается под его тяжестью. Сама по себе это была фигура загаженная, презренная, отвратительная, но гордая; в глазах буржуа – безобразная, в глазах мыслителя – печальная. В ней было что-то нечистое, что хотелось бы смести метлой, и вместе с тем сказывалось величие существа, которое собираются обезглавить.
Мы уже говорили, что ночью вид этой фигуры менялся. Ночь – вполне подходящая среда для всего теневого. Лишь только спускались сумерки, старый слон преображался, он становился величавым и грозным среди таинственного сумрака ночи. Принадлежа прошлому, он сделался достоянием ночи, и мрак шел к его величию.
Этот монумент, грубый, тяжелый, резкий, суровый, почти уродливый, но несомненно величавый и проникнутый какой-то великолепной, дикой степенностью, исчез, уступив место чему-то вроде исполинской печи с трубой, заменившей девятибашенную крепость, как буржуазия заменила феодализм. Неудивительно, что печь явилась символом эпохи, все могущество которой заключалось в котле. Эта эпоха пройдет, она уже проходит теперь, когда начали понимать, что если и может заключаться сила в котле, то могущество заключается только в мозгу; другими словами, мир увлекается и управляется не локомотивами, а мыслями. Пристегивайте локомотивы к мыслям, тогда все пойдет хорошо, но не принимайте коня за всадника.
Поэтому, возвращаясь к площади Бастилии, скажем, что архитектор, создавший слона с помощью штукатурки, сумел создать нечто великое, между тем как архитектору печи с трубой и при помощи бронзы удалось сделать лишь ничтожную вещь.
Печная труба, окрещенная громким и звучным названием «Июльской колонны», этот неудачный памятник неудачной революции, еще в 1832 году была закрыта от взоров громадным ящиком из досок, об уничтожении которого мы со своей стороны сожалеем, и обширным дощатым забором, окончательно изолировавшим слона. В этот-то угол площади, еле освещенный слабым отблеском отдаленного фонаря, Гаврош вел подобранных им ребятишек.
Просим позволения прервать наш рассказ и напомнить читателю, что мы придерживаемся строгой истины. Двадцать лет тому назад действительно был привлечен к исправительному суду по обвинению в бродяжничестве и повреждении публичного памятника один ребенок, которого нашли спящим во внутренности слона площади Бастилии. Указав на этот факт, продолжаем наше повествование.
Дойдя до колоссальной фигуры слона, Гаврош понял, какое впечатление может произвести бесконечно великое на бесконечно малое, и сказал своим спутникам:
– Не пугайтесь, ребятье!
Затем он пробрался сквозь отверстие ограды к слону и помог своим маленьким спутникам перелезть через брешь. Немного испуганные дети молча следовали за Гаврошем, вполне вверяясь этому маленькому провидению в лохмотьях, которое уже накормило их и обещало дать им ночлег.
За оградой во всю ее длину лежала лестница, служившая днем рабочим на соседней стройке. Гаврош с необыкновенной для его лет силой поднял эту лестницу и прислонил ее к передним ногам слона. Около того места, куда достигала лестница, в брюхе слона зияло нечто вроде темной ямы.
Гаврош указал своим спутникам на лестницу и на яму и сказал им:
– Ну, лезьте и входите в ту вон дверь, что видна наверху.
Мальчики в ужасе переглянулись.
– Ага! Струсили, ребятье! – вскричал Гаврош. – Смотрите, как это делается!
И, обхватив шероховатую ногу слона, он в один миг, не пользуясь лестницей, очутился наверху и с быстротой ужа скрылся во впадине, а через несколько мгновений дети увидели, как во мраке впадины белым призраком показалось его бледное лицо.
– Ну, влезайте теперь и вы, пигалицы! – крикнул он им. – Вы увидите, как тут хорошо… Лезь ты первый, – обратился он к старшему из мальчиков. – Я тебе помогу.
Мальчуганы подталкивали друг друга. Гамен внушал им одновременно боязнь и доверие; в союзе с проливным дождем взяло верх последнее чувство, и ребята решились на то, что казалось им настоящим подвигом. Первым полез наверх старший. Видя себя покинутым между огромных лап страшного зверя, младший порывался зареветь, но не посмел. Между тем старший со страхом взбирался все выше и выше по перекладинам лестницы. Гаврош поощрял его ободрительными восклицаниями, точно учитель фехтования своих учеников или погонщик своих мулов:
– Смелей!.. Вот так!.. Не робей!.. Ставь теперь ногу вот сюда!.. Давай руку!.. Ну, еще немножко!..
И, когда мальчик был уж достаточно близко к нему, Гаврош с силой потянул его за руку к себе и сказал:
– Вот так, молодцом!
Заставив затем ребенка спуститься в яму, он добавил:
– Теперь, сударь, милости прошу садиться. Будьте как дома и ждите меня.
С ловкостью и быстротой обезьяны он выбрался из отверстия, соскользнул по ноге слона вниз, в густую траву, подхватил там младшего мальчика и поставил его сразу на середину лестницы, потом сам стал позади него и крикнул старшему:
– Эй, ты, пузырь, принимай братца, а я буду поддерживать его отсюда.
Не успел пятилетний карапузик опомниться, как тоже очутился во внутренности слона. Поднявшись вслед за малюткой, Гаврош сильно толкнул лестницу, так что она упала на землю, забрался в трещину и, захлопав в ладоши, весело воскликнул:
– Вот мы и добрались!.. Да здравствует генерал Лафайет!
После этого взрыва веселости он прибавил:
– Ну, цыпочки, теперь вы у меня!
Действительно, Гаврош был тут у себя дома. О, неожиданная польза бесполезного, милосердие великих творений, доброта исполинов! Этот величавый памятник, содержавший в себе мысль императора, стал жилищем гамена! Ребенок был принят и укрыт великаном. Проходя по праздникам мимо слона на площади Бастилии, разряженные буржуа окидывали его презрительным взглядом глупо вылупленных глаз и бурчали: «Ну на что это годно!» А «это» служило для того, чтобы спасти от холода, снега, града, дождя, вьюги, укрыть от зимнего ветра, предохранить от сна среди грязи, последствиями чего бывает лихорадка, избавить от сна среди снега, ведущего к смерти, укрыть и защитить от всего этого маленькое существо без отца, без матери, без хлеба, без одежды, без приюта. «Это» служило для того, чтобы дать убежище невинному существу, отвергнутому обществом. «Это» служило для того, чтобы смягчить вину общества. «Это» была берлога того, для которого были заперты все двери. Казалось, ветхий жалкий мастодонт, изъеденный червями и забвением, покрытый волдырями, ранами и плесенью, расшатанный, источенный, покинутый, отверженный, этот в некотором роде исполинский нищий, тщетно моливший о ласковом взгляде проходивших по площади, сам пожалел другого нищего, бедного пигмея, который не имел над головой крова и бродил по городу босой, согревая дыханием окоченевшие пальцы, рваный, питающийся тем, что выбрасывается вон, как никому не годное. Вот к чему служил слон Бастилии. Эта мысль Наполеона, отвергнутая людьми, была принята Богом. То, что могло быть только славным, если бы было довершено по первоначальному замыслу, сделалось великим. Чтобы вполне воплотить свою мысль, императору нужен был порфир, железо, бронза, золото, мрамор, для Бога же было достаточно одних тех старых материалов, из которых был составлен набросок: досок, балок и штукатурки. Император увлекся грандиозной мечтой: в этом титаническом слоне, вооруженном, мощном, с поднятым хоботом, с башней на спине, окруженном фонтанами с весело журчащими живительными струями кристальной воды, он хотел олицетворить народ; Бог сделал из этого нечто более великое – приют для беспризорника.
Трещина, которой пользовался Гаврош для того, чтобы проникнуть во внутренность слона, находилась в нижней части брюха исполинской фигуры; снаружи она не была заметна при беглом взгляде и притом настолько была узка, что в нее могли пробраться только кошки да дети.
– Ну, сначала надо сказать швейцару, что нас нет дома, если кто будет спрашивать, – с важностью проговорил Гаврош.
Юркнув в потемки, с уверенностью человека, знающего все закоулки своей квартиры, он достал доску и закрыл ею трещину. Затем дети услышали слабый треск спички, всунутой в пузырек с фосфорическим составом. Спичек в нашем понимании тогда еще не существовало; прогресс в ту эпоху представлялся огнивом Фюмада.
Внезапный свет заставил детей зажмуриться. Гаврош зажег кусок фитиля, пропитанного смолою. Такие фитили назывались «погребными крысами». «Крыса» Гавроша, более чадившая, чем светившая, очень слабо озаряла внутренность слона. Озираясь вокруг, маленькие гости Гавроша испытывали нечто сходное с тем, что испытывал бы человек, заключенный в знаменитую исполинскую гейдельбергскую банку или, еще вернее, что испытывал Иона во чреве кита. Они видели охватывавший их со всех сторон гигантский остов. Длинное почерневшее бревно над их головами, от которого на равном расстоянии выгибались по бокам толстые жерди, изображало позвоночный столб с ребрами, от бревна свешивались в виде сталактитов просочившиеся когда-то сверху и застывшие струи штукатурки, а между противоположными ребрами протягивались серыми перепонками густо запыленные паутины. Тут и там в углах виднелись какие-то черные пятна, которые казались живыми; они быстро и суетливо шевелились, точно испуганные. Обломки, упавшие сверху и заполнившие нижнюю часть того, что изображало брюшную полость слона, позволяли свободно ходить в этой полости, как по полу.
Младший из мальчуганов прижался к брату и пролепетал:
– Ой, как темно!
Эти слова рассердили Гавроша. Притом мальчики выглядели такими испуганными, что, по мнению гамена, им нужна была известная встряска.
– Чего вы там пищите! – крикнул он. – Вам не нравится здесь? Не нарядно для вас?.. В Тюильри, что ли, прикажете вас поместить?.. Скоты вы после этого!.. Смотрите вы у меня! Я ведь шутить с собой не позволю! Я вам покажу, как рыло воротить! Подумаешь, какие важные особы!
При боязни бывает очень полезна легкая суровость: она успокаивает. Дети подошли к Гаврошу и прижались к нему.
Тронутый таким доверием, он сразу перешел от строгости к ласке и, обратясь к младшему, мягко сказал ему:
– Дурачок ты этакий! Темно-то не здесь, а на дворе. На дворе льет дождь, как из ведра, а здесь его нет. На дворе стужа, а здесь хоть не дует. На дворе куча народа, а здесь – никого, кроме нас. На дворе даже луны не видать, а здесь моя свечка, черт возьми! Чего же вам еще надо?
Дети начали посмелее оглядывать свое помещение, но Гаврош не дал им долго заниматься этим.
– Ступайте туда, – сказал он им, вталкивая их в глубину своей «комнаты», где помещалась его постель.
Постель Гавроша была вполне «как следует» – с тюфяком, «одеялом» и «альковом с пологом». Тюфяком служила соломенная циновка, одеялом – большая, почти новая и очень теплая серая шерстяная попона, альков же был устроен следующим образом: три длинных шеста – два спереди, один сзади – были прочно закреплены внизу брюшной полости слона, а верхушками связаны вместе, так что получился пирамидальный шатер. На этот шатер была накинута проволочная сеть, искусно прикрепленная к шестам. Сеть эта составляла часть клетки, в которых помещаются в зверинцах птицы. К «полу» она была прикреплена рядом тяжелых камней, положенных на ее края. Под этим-то шатром, очень напоминавшим экскимосский, и находилась постель Гавроша. Шесты представляли «альков», а сеть – «полог».
Гаврош раздвинул несколько камней спереди, и «полог», плотно запахнутый, раскрылся.
– Ну, малыши, вот вам и постель; ложитесь! – сказал гамен, помогая им пробраться под шатер.
<<< 1 2 3 4 5 >>>


