Гюго Виктор
Гаврош
Книга первая. Изучение Парижа по одному его атому
I. Parvulus {Дитя (лат.).}
У Парижа есть дитя, у леса есть птичка. Птичка называется воробьем, дитя – гаменом {Уличный мальчишка, беспризорник.}.
Соедините эти две идеи – пылающую печь и утреннюю зарю; от столкновения этих двух искр – Парижа и детства – появляется маленькое существо. «Homuncio» {Человечек (лат.).}, сказал бы Плавт.
Это маленькое существо жизнерадостно. Оно ест не каждый день, а отправляется в театр, если ему заблагорассудится, каждый вечер. У него нет рубашки на теле, башмаков на ногах, кровли над головой; оно, как птица небесная, не знает этих вещей.
Гамену от семи до тринадцати лет. Он живет в компании, весь день проводит на улице, спит на открытом воздухе, носит старые отцовские штаны, которые спускаются ему ниже пят, старую шляпу какого-нибудь другого отца, которая нахлобучена ниже ушей, и одну-единственную подтяжку с желтой каемкой. Он бегает, ищет, подстерегает, теряет время, курит трубку, бранится, как извозчик, шляется по кабакам, знается с ворами, сходится на «ты» с уличными женщинами, говорит на воровском жаргоне, поет непристойные песни, но в сердце у него нет ничего дурного. Дело в том, что у него в душе жемчужина – невинность, а жемчуг не растворяется в грязи. Пока человек ребенок, Богу угодно, чтобы он был невинен.
Если бы у огромного города спросили: «Кто это?» – он ответил бы: «Это мое дитя».
XIII. Маленький Гаврош
Восемь или девять лет спустя после событий, описанных во второй части этого романа, на бульваре Тампль и в Шато-д’О можно было часто встретить мальчика одиннадцати-двенадцати лет. Он как раз подходил бы под сделанное нами выше описание гамена, если бы сердце его не было так пусто и мрачно, несмотря на то, что он не прочь был посмеяться, как настоящий ребенок. Он носил мужские штаны, но не отцовские, и женскую кофту, но не материнскую. Чужие люди одели его из милости в эти лохмотья. А между тем у него были и отец и мать. Но отец совсем не думал о нем, а мать не любила его. Он принадлежал к числу тех беспризорных детей, больше всех остальных заслуживающих сострадания, у которых есть и отец и мать, но которые все-таки остаются сиротами.
Этот мальчик чувствовал себя лучше всего на улице. Мостовая была для него не так жестка, как сердце его матери.
Родители вытолкнули его в жизнь пинком.
И он полетел.
Это был шумливый, бледный, веселый, проворный, насмешливый мальчик, с живым, но бледным лицом. Он бегал то туда, то сюда, пел, играл в бобы, рылся в канавах, немного воровал, но весело, как кошки или воробьи, смеялся, когда его называли мальчишкой, и сердился, когда его называли негодяем. У него не было ни крова, ни хлеба, ни тепла, ни любви, но он был весел, потому что чувствовал себя свободным.
Когда эти несчастные создания вырастают, жернова социального строя почти всегда захватывают и перемалывают их; но в детстве им удается спастись. Они еще так малы, что могут ускользнуть в каждую дырочку.
Однако, как ни покинут был этот ребенок, он все-таки изредка, один раз в два или три месяца, говорил себе: «Пойду-ка я к своей маме!» Тогда он покидал бульвар, проходил мимо цирка и ворот Сен-Мартен, спускался на набережную, шел по мостам, достигал предместий, добирался до больницы Сальпетриер и подходил – куда? Да к тому самому дому с двойным номером 50–52, который уже знаком читателю, – к дому Горбо.
В это время в доме под No 50–52, всегда пустом и вечно украшенном объявлением «Сдаются комнаты», было, против обыкновения, довольно много жильцов, которые, как это всегда бывает в Париже, не поддерживали друг с другом никаких отношений и связей. Все они принадлежали к тому бедному классу, который начинается с мелкого, стесненного в средствах буржуа и, постепенно спускаясь все ниже и ниже к самым подонкам общества, заканчивается двумя существами, к которым приходит вся материальная сторона цивилизации: мусорщиком, вывозящим нечистоты, и тряпичником, подбирающим лохмотья.
«Главная жилица» времен Жана Вальжана умерла, и ее заменила другая, совершенное подобие первой. Не знаю, какой философ сказал: «В старухах никогда не бывает недостатка».
Эта новая старуха называлась госпожой Бюрган; в ее жизни не было ничего замечательного, кроме трех попугаев, которые один за другим царили в ее сердце.
Из всех жильцов дома в самом жалком положении была семья, состоявшая из четырех лиц: отца, матери и двух почти взрослых дочерей. Они все четверо помещались на чердаке, в одной из тех каморок, которые мы уже описывали раньше. Эта семья не представляла на первый взгляд ничего особенного, кроме своей крайней бедности. Отец, нанимая комнату, назвал себя Жондреттом. Через некоторое время после своего переезда, удивительно напоминавшего, по выражению главной жилицы, «переезд пустого места», Жондретт сказал этой женщине, которая, как и ее предшественница, исполняла должность привратницы и мела лестницу:
– Вот что, матушка: если кто-нибудь будет спрашивать поляка или итальянца, а может, и испанца, то знайте, что это я.
К семье Жондреттов принадлежал и веселый босоножка. Он приходил сюда, видел здесь бедность и отчаяние, но, что еще грустнее, не видал ни одной улыбки: холодный очаг и холодные сердца. Когда он входил, его спрашивали:
– Откуда ты?
– С улицы, – отвечал он.
Когда он уходил, его снова спрашивали:
– Куда ты идешь?
И он, как всегда, отвечал:
– На улицу.
– Зачем ты приходишь сюда? – не раз спрашивала его мать.
Этот ребенок жил, лишенный любви, как та бледная травка, которая растет в погребах. Он не страдал от этого и не обвинял никого. Он просто не знал, какими должны быть отец и мать. Впрочем, мать любила его сестер.
Мы забыли сказать, что на бульваре Тампль этот мальчик был известен под именем Гаврош. Почему назывался он Гаврошем? Да, должно быть, потому, что отец его назывался Жондреттом.
Некоторые бедные семьи как бы по инстинкту разрывают связывающие их нити.
Комната, которую занимала семья Жондреттов в лачуге Горбо, была крайней, в конце коридора. В комнате рядом с ними жил очень бедный молодой человек, которого звали Мариусом.
Объясним, кто такой этот Мариус.
Книга четвертая. Помощь снизу может быть помощью свыше
II. Тетушка Плутарх не затрудняется объяснить некое явление
Раз вечером маленький Гаврош мучился от голода: он ничего не ел целый день. Он вспомнил, что не ел и накануне. Это становилось наконец скучным, и он решил попытаться достать себе чего-нибудь на ужин. С этой целью он отправился побродить по пустынным окрестностям Сальпетриер, где иногда можно было получить подачку; там, где редко кто бывает, скорее можно надеяться найти что-нибудь. Незаметно он дошел до поселка, который показался ему деревней Аустерлицем.
Во время одной из своих прежних экскурсий в эту местность он заметил там старый запущенный сад, в котором росла очень недурная яблоня и по которому иногда бродили какие-то старички – мужчина и женщина. Возле яблони он также заметил нечто вроде маленькой кладовой для плодов, очевидно, не запиравшейся, так что в ней, наверное, можно было поживиться яблочком. Яблоко – это ужин, а ужин – жизнь. То, что погубило Адама, могло спасти Гавроша.
Сад тянулся вдоль немощеного пустынного переулка, окаймленного кустарником в тех местах, где не было никаких строений. От переулка сад отделялся изгородью.
Гаврош подошел к этому саду, почти сразу найдя его местоположение. Он узнал яблоню и маленькую кладовую и внимательно осмотрел изгородь, через которую ему ничего не стоило перебраться. День померк. В переулке не было видно даже кошки. Время было вполне подходящее. Гаврош начал было уже перелезать в сад, как вдруг остановился, услыхав, что там разговаривают. Он снова слез и заглянул сквозь щели изгороди.
В двух шагах от него по ту сторону забора лежал опрокинутый камень, очевидно служивший скамейкой, на камне сидел старик, которого Гаврош видел раньше в этом саду, перед стариком стояла старуха и о чем-то ворчала.
Не отличаясь скромностью, Гаврош стал подслушивать.
– Господин Мабеф! – говорила старуха.
«Мабеф?.. Какое чудное имя!» – подумал Гаврош.
Старик не шевелился. Старушка продолжала:
– Господин Мабеф!
Не поднимая от земли глаз, старик наконец откликнулся:
– Что вам, тетушка Плутарх?
«Тетушка Плутарх? Тоже преуморительное прозвище!» – думал Гаврош.
Поощренная откликом старика, старушка уже смелее продолжала, вовлекая его в беседу:
– Ведь хозяин-то наш недоволен.
– Чем это?
– А тем, что мы задолжали ему за три срока.
– А еще через три месяца мы будем должны за четыре срока.
– Он говорит, что заставит вас ночевать на улице.
– Ну что ж, я и пойду.
– Зеленщица тоже требует по счету. Больше ничего не хочет отпускать. Потом, чем же мы будем топить эту зиму? Ведь у нас нет дров.
– Зато есть солнце.
– И мясник отказывается давать в долг. Ни одного кусочка мяса больше у него не выпросишь.
– И прекрасно: я плохо перевариваю мясо. Это слишком тяжело для моего желудка.
– Что же мы будем есть?
– Хлеб.
– Пекарь тоже требует деньги по счету. «Если, – говорит, – у вас нет денег, то у меня нет для вас хлеба».
– Ну и отлично.
– Что же вы будете есть?
– А яблоки-то наши.
– Но, сударь, нельзя же так жить без денег!
– Откуда я их возьму?
Старуха ушла, старик остался один. Он задумался. Гаврош, со своей стороны, тоже размышлял. Между тем почти совсем стемнело.
Первым результатом размышлений Гавроша было то, что он, вместо того чтобы перебраться через изгородь, прикорнул под ней в том месте, где расходились ветви кустарника.
«Ишь ведь какая славная постель!» – мысленно говорил он себе, свертываясь в комочек. Почти прислонившись спиной к камню, на котором сидел Мабеф, он ясно слышал дыхание этого восьмидесятилетнего старика.
Гаврош старался заменить еду сном. Кошки спят только одним глазом, так спал и Гаврош. Сквозь дремоту он следил за всем, что происходило вокруг. На землю легло отражение белесоватого сумеречного неба, и переулок обозначился бледной чертой между двумя рядами темных кустов. Вдруг в этой белесоватой полосе появились два силуэта.
Один из этих силуэтов шел впереди, другой следовал за ним на некотором расстоянии.
– Вон несет каких-то двоих! – прошептал себе под нос Гаврош.
Первый силуэт походил на старого, сгорбленного, задумчивого буржуа, одетого более чем просто и тихо передвигавшего разбитые годами ноги. Очевидно, он вышел из дома только затем, чтобы немного побродить при сиянии звезд. Второй силуэт отличался тонкостью, стройностью и живостью. Хотя эта фигура и соразмеряла свои шаги с шагами первой, тем не менее в ее вынужденно медленной походке чувствовались гибкость и проворство. Несмотря на элегантную внешность второй фигуры, от нее веяло чем-то неприятным и подозрительным. Фигура эта, также мужская, была в шляпе красивой формы, в черном, прекрасно сшитом сюртуке, вероятно, из дорогого сукна, сидевшем как нельзя лучше. Голову незнакомец держал прямо, со своеобразной грацией и силой. Из-под шляпы в сумерках виднелся молодой профиль. В этом незнакомце Гаврош сразу узнал хорошо знакомого ему Монпарнаса. Что же касается того, который шел впереди, то о нем Гаврош мог сказать разве только то, что это какой-нибудь старый простачок.
Гаврош принялся зорко наблюдать. Очевидно, один из этих прохожих что-то замыслил насчет другого. Гаврош находился в положении как нельзя более удобном для наблюдения над другими, между тем как сам не мог быть никем замеченным.
Появление Монпарнаса в этом месте, в эту пору, кравшегося по следам другого, не предвещало ничего хорошего. Мальчику страшно стало жаль незнакомого старичка, которого, очевидно, преследовал Монпарнас.
Что было делать Гаврошу? Вмешаться в то, что он предвидел? Но разве один слабосильный может помочь другому? Такая попытка только бы рассмешила Монпарнаса. Гаврош отлично понимал, что для этого восемнадцатилетнего отъявленного разбойника ничего не стоило одним ударом прикончить старика и ребенка.
Пока Гаврош размышлял таким образом, ожидаемое им нападение совершилось с поразительной быстротой. Это было нападение тигра на онагра, паука на муху. Монпарнас вдруг бросил розу, которую до того времени держал в губах, кинулся на старика, схватил его за ворот и вцепился в него, как дикая кошка. Глядя на это, Гаврош едва мог удержаться от крика ужаса. Спустя минуту один из прохожих с хрипом бился на земле, придавленный сильным, точно мраморным, коленом другого, упершимся ему в грудь. Но вышло совсем не так, как ожидал Гаврош: лежавший на земле был Монпарнас, а победителем оказался старик.
Все это произошло в нескольких шагах от Гавроша.
Старик выдержал внезапный удар молодого и вернул его, но с такой силой, что нападавший и подвергшийся нападению в один миг поменялись ролями.
«Вот так старик!» – подумал Гаврош.
И он невольно захлопал в ладоши, но его рукоплескание не донеслось до слуха противников, оглушенных друг другом и все еще продолжавших возиться, тяжело дыша один другому в лицо и напрягая все силы в борьбе.
Наступила тишина. Монпарнас вдруг перестал биться. Гаврош спрашивал себя: «Уж не убит ли этот разбойник?»
Старик во все время не издал ни крика, ни звука. Только когда Монпарнас приподнялся из своего согнутого положения, Гаврош услышал, как старик сказал:
– Вставай!
Монпарнас встал, но старик не выпускал его из рук – Монпарнас имел приниженный и разъяренный вид волка, которого одолела овца.
Гаврош слушал и смотрел вовсю, стараясь удвоить зрение слухом. Мальчик забавлялся от всей души. Он был вполне вознагражден за свое добросовестное внимание в качестве зрителя всего происходившего. Он отлично мог расслышать следующий разговор, которому ночной мрак придавал нечто трагическое. Старик спрашивал, Монпарнас отвечал:
– Сколько тебе лет?
– Девятнадцать.
– Ты парень здоровый и сильный, почему ты не работаешь?
– Потому что мне это не нравится.
– А кто ты такой?
– Бездельник.
– Отвечай серьезно. Могу я сделать что-нибудь для тебя? Кем бы ты хотел быть?
– Вором.
Наступило молчание. Старик, по-видимому, глубоко задумался. Он стоял неподвижно, не выпуская, однако, Монпарнаса. Изредка молодой, сильный и ловкий разбойник вздрагивал, как пойманный в капкан зверь. Он вырывался, пробовал ударить своего противника ногами, отчаянно выгибался всем туловищем, стараясь как-нибудь освободиться. Но старик точно не замечал ничего этого, с уверенностью геркулесовской силы сжимая одною рукою обе руки молодца, как в железных тисках, из которых не было никакой возможности вырваться.
Подумав некоторое время, старик устремил пристальный взгляд на своего противника и мягким голосом, торжественно зазвучавшим в ночной тишине, обратился к нему со следующей речью, из которой Гаврош не пропустил мимо ушей ни одного слова:
– Дитя мое, лень твоя толкает тебя в самую беспокойную жизнь. Ты называешь себя бездельником? Приготовься же работать! Видал ты страшную машину, которая называется прокатным станом? Ее следует остерегаться: это вещь предательская и злобная. Если она даже хоть чуть-чуть зацепит тебя за край одежды, то втянет тебя целиком в свои колеса. Такая же машина и праздность. Остановись, пока еще есть время, и опасайся! Иначе ты погибнешь. Не успеешь и опомниться, как будешь в зубьях колес. А раз попался в них – уже не жди спасения. Она заставит тебя работать без отдыха. Рука беспощадного труда схватила тебя и уже больше не выпустит. Ты не хочешь зарабатывать себе на хлеб, не хочешь дела, не хочешь иметь никаких обязанностей, не хочешь быть, как другие, потому что тебе не нравится трудовая жизнь? Ну, и не будешь, как другие. Труд – это закон. Кто не хочет подчиниться ему по лени, тот должен будет подчиниться ему как тяжелому наказанию. Ты не хочешь быть рабочим, так будешь рабом. Труд если и выпустит тебя с одной стороны, то только для того, чтобы помочь захватить с другой. Если ты отказываешься быть другом труда, то будешь его негром. Ты избегаешь усталости честного человека? Так обливайся же потом осужденных на муки! Там, где другие поют, ты будешь стонать. Издали, снизу, ты будешь видеть, как другие работают, и тебе будет казаться, что они отдыхают. Пахарь, жнец, матрос, кузнец явятся тебе в таком же сиянии, каким окружены праведники в раю. Какой яркий свет испускает наковальня! Какое наслаждение вести плуг, связывать снопы! Барка, свободно плывущая по ветру, – какой праздник! Ты же, ленивец, копай, таскай, вытягивай из себя жилы, выбивайся из сил! Волоки свое ярмо, ты станешь вьючным животным в аду!.. Ты поставил себе целью праздность? Так знай же, что ты не будешь иметь ни одной недели, ни одного дня, ни одной минуты без страшного напряжения всех своих сил. Ты ничего не будешь в состоянии поднять без усиленного труда. Каждую минуту все твои мускулы будут надрываться от непомерного усилия. То, что для других будет иметь вес пера, для тебя превратится в тяжелую каменную глыбу. Самые простые вещи будут для тебя крутыми утесами. Вся жизнь вокруг тебя сделается адски чудовищной. Ходить, двигаться, дышать – все это будет для тебя страшным трудом. Твои легкие покажутся тебе страшной тяжестью. Пройти здесь, а не там будет для тебя самой трудной задачей. Каждому, желающему выйти из дома, стоит только толкнуть дверь – и дело сделано, а тебе в этом случае придется пробивать стену. Что делают люди, чтобы выбраться из дома на улицу? Спускаются с лестницы. А тебе для этого придется рвать простыни, вить из них веревку, связывать между собою куски, привязывать ее к окну и висеть на этой нитке над пропастью в темную ночь среди дождя, бури, грозы, и если веревка окажется слишком короткой, то тебе останется только одно: выпустить ее и упасть. Упасть наудачу, бог весть с какой высоты, бог весть в какую бездну, в которой бог весть что находится. А возможно, тебе придется выбираться через печную трубу, рискуя там сгореть, или ползти по стокам отхожих мест, рискуя там захлебнуться. Я уж не говорю о пробоинах, которые нужно делать стенах и которые нужно уметь прикрывать, чтобы их не заметили, не говорю о вынутых из этих пробоин камнях, которые десятки раз приходится то вынимать, то вставлять обратно, или о штукатурке с них, которую нужно прятать под тюфяком постели. Представь себе, что тебе нужно отпереть замок. Каждый честный гражданин имеет для этого ключ. У тебя нет ключа, поэтому ты должен будешь понести страшный труд, чтобы обойтись без ключа. Ты возьмешь маленькую монету и перепилишь ее пополам орудием, которое сам же изобретешь и сделаешь. Как ты все это сделаешь – твоя забота. Потом ты как можно осторожнее, чтобы не испортить материала, выдолбишь обе половинки монеты и сделаешь по краям нарезки, чтобы можно было плотно ввернуть одну в другую и чтобы посторонний не мог заметить, что эта монета превратилась в такую штуку, в которую можно будет спрятать один предмет. А какой именно предмет? Небольшой кусок стали, например, кусок часовой пружины, на которой ты сделал зазубрины и таким образом превратил ее в пилу. С этой пилой, длиной в булавку и укладывающейся в маленькую монету, ты должен перепилить ушко замка, стержень задвижки, решетку на окне и оковы на ноге. Предположим, все это ты выполнил, потратил страшно много труда, изобретательности, терпения и ловкости, – и вдруг все это откроется! Какая же тебе будет за это награда, как ты думаешь? А вот какая: тебя запрут в одиночную камеру. Вот каково твое будущее. Праздность, страсть к удовольствиям – бездонная пропасть. Понимаешь ли ты, какое ужасное решение – желать ничего не делать, тунеядствовать за счет общества, быть бесполезным, то есть вредным, – сознаешь ли ты, что все это ведет по прямому пути в бездну погибели? Горе тому, кто хочет быть паразитом! Он будет ядовитой тлей, которую все будут стараться уничтожить!.. Тебе не нравится работать? У тебя только одна забота: как бы получше поесть, попить и поспать. Но ты будешь есть черствый черный хлеб, пить вонючую воду и спать на голых досках с цепью на руках и ногах. Холод этой цепи ты всю ночь будешь чувствовать на своем теле. Положим, ты разорвешь эту цепь и убежишь. Хорошо, что же дальше? Тебе придется ползти на животе по кустам и питаться травой, как лесные звери. Вскоре тебя опять схватят. Тогда ты проведешь целые годы в низком подземелье, прикованный к стене, ощупью будешь отыскивать кружку с водой, грызть в потемках отвратительный хлеб, который не станут есть даже голодные собаки, глотать бобы, которыми раньше тебя уже питались черви. Превратишься в погребную мокрицу. О, пожалей самого себя, несчастный ребенок, не более двадцати лет тому назад еще сосавший грудь своей кормилицы! Наверное, у тебя жива еще мать, пожалей хоть ее! Умоляю тебя: послушайся меня! Ты хочешь тонкого сукна, лакированных ботинок, хочешь завиваться, душить свои кудри приятно пахнущим маслом, хочешь нравиться женщинам, быть красивым. Вмест всего этого ты достигнешь только того, что тебя остригут наголо, нарядят в красную куртку и наденут на ноги деревянные башмаки. Тебе хочется щеголять в перстнях – тебе наденут железный обруч на шею. За каждый взгляд на женщину ты получишь удар палкой. Войдешь в тюрьму двадцатилетним юношей, а выйдешь оттуда пятидесятилетним стариком. Войдешь молодым, свежим, цветущим, с блестящими глазами, с густыми юношескими волосами и с крепкими белыми зубами, а выйдешь согбенным, разбитым, сморщенным, беззубым, страшным, седым!.. О мой бедный мальчик, ты вступил на ложный путь: лень твоя ведет тебя к погибели. Самый тяжелый труд – воровство. Послушайся меня: оставь этот чересчур тяжелый путь празднолюбцев! Поверь мне: негодяю живется очень трудно, гораздо легче быть честным человеком… Ступай теперь и помни, что я говорил тебе… Кстати, чего ты хотел от меня? Моего кошелька? Вот он.
И старик, выпустив руки Монпарнаса, сунул ему свой кошелек. Молодой негодяй взвесил кошелек на руке; потом, с привычной осторожностью вора, положил его себе в один из задних карманов сюртука. Между тем старик спокойно повернулся и продолжал свою прогулку.
– Дурак! – пробормотал ему вслед Монпарнас.
Кто был этот старик, – читатель, вероятно, уже угадал.
Изумленный Монпарнас стоял на месте, глядя, как фигура старика теряется в темноте. Это созерцание сделалось для него роковым.
Когда старик стал удаляться, Гаврош начал приближаться. Убедившись сначала одним быстрым взглядом, что Мабеф, вероятно, задремав, все еще сидит на своей скамейке, мальчик потихоньку выполз из кустарника и ползком направился к Монпарнасу, неподвижно стоявшему к нему спиной. Незаметно добравшись до разбойника, Гаврош осторожно засунул руку в карман его тонкого сюртука, ощупал там кошелек, быстро выхватил его и, зажав в руке, с ловкостью ящерицы мгновенно проскользнул назад в кусты. Монпарнас, не имевший никакой причины быть настороже и в первый раз в жизни задумавшийся, ничего не заметил. Гаврош же, вернувшись на прежнее место около скамейки Мабефа, перебросил кошелек через изгородь и поспешил скрыться бегством.
Кошелек упал прямо к ногам Мабефа. Стук его о землю вывел старика из дремотного состояния. Он нагнулся и поднял кошелек. Ничего не понимая, он машинально раскрыл кошелек и увидел, что он с двумя отделениями: в одном отделении было немного мелочи, а в другом – шесть золотых монет.
Испуганный старик поспешил показать кошелек своей домоправительнице.
– Это нам с неба свалилось, – просто сказала тетушка Плутарх.
Книга шестая. Маленький Гаврош
II. Маленький Гаврош пользуется Наполеоном Великим
Весной в Париже часто дуют резкие, пронизывающие насквозь ветры, способные заморозить плохо одетые живые существа. Эти ветры, омрачающие самые ясные дни, производят впечатление холодного зимнего воздуха, врывающегося в хорошо натопленную комнату сквозь щели оконных рам или плохо закрытую дверь; словно ушедшая зима оставила за собою дверь отворенною, и из нее несет холодом.
Весной 1832 года, когда в Европе разразилась самая жестокая эпидемия текущего века, эти ветры были особенно резки и беспощадны. Открылась дверь в царство еще более холодное, чем царство зимы, – в могилу. В этих ветрах чувствовалось дыхание надвигавшейся холеры.
С метеорологической точки зрения эти холодные ветры отличались той особенностью, что они не исключали сильного электрического напряжения. То и дело разражались страшные грозы, наводившие ужас на все живущее.
Однажды вечером, когда леденящий ветер дул с такой силой, точно вернулся январь, и граждане снова надели свои теплые плащи, маленький Гаврош, ежась в своих лохмотьях, стоял перед окном парикмахерской в окрестностях Л’Орм-Сен-Жерве и притворялся, что замер в восторженном созерцании восковой невесты, которая в подвенечном наряде, с померанцевым венком на голове, вертелась в окне посреди двух ярко горевших кенкетов, показывая прохожим то спину, то вечно улыбающееся лицо.
В действительности Гаврош заинтересовался этой фигурой только как предлогом, чтобы, не возбуждая подозрений, наблюдать за тем, что происходило в самой парикмахерской. Он выискивал случай украсть кусок мыла с целью потом продать его за су куаферу из предместья. Ему уже не раз удавалось поужинать таким куском; мальчик называл этого рода промысел, к которому чувствовал призвание, «бритьем цирюльников».
Кутаясь в бог весть где добытую им старую женскую шаль, служившую ему вместо кашне, и делая свои тонкие наблюдения, он бормотал себе под нос: «Во вторник… Нет, кажется, не во вторник… Или во вторник?.. Должно быть, и в самом деле во вторник… Да, во вторник и есть!» Неизвестно к чему относился этот монолог. Если он означал тот день, когда мальчик ел в последний раз, то значит, что он голодает уже третий день, так как теперь была пятница.
Цирюльник в своей хорошо натопленной лавке кого-то брил, не переставая искоса посматривать на «врага», то есть на стоявшего снаружи перед окном продрогшего мальчишку с дерзкими глазами, который, засунув в карманы руки, находился там, по-видимому, неспроста.
Пока Гаврош глядел на соблазнявшее его виндзорское мыло, делая вид, что любуется восковой невестой, двое мальчуганов еще меньше его, – одному могло быть лет семь, а другому не больше пяти, – и оба довольно прилично одетые, робко повернули ручку двери в парикмахерскую и вошли туда. Они чего-то просили, быть может милостыни, и притом таким жалобным голосом, который походил скорее на писк голодных мышей, чем на человеческую речь. Они говорили оба сразу, и разобрать их слова было невозможно, потому что голос меньшего прерывался рыданиями, а старший стучал зубами от холода. Цирюльник повернул к ним перекошенное бешенством лицо и, не выпуская бритвы из правой руки, левой оттолкнул старшего мальчика, а меньшего коленкой обратно к двери. Выпроводив их снова на улицу, он захлопнул за ними дверь и сердито пробурчал:
– Зря только холода напускают!
Дети со слезами на глазах побрели дальше. Между тем нашла туча, и начал накрапывать дождь. Маленький Гаврош догнал мальчиков и спросил их:
– Что с вами, ребятки?
– Мы не знаем, где нам спать сегодня, – ответил старший.
– Только-то! – сказал Гаврош. – Эка, подумаешь, беда! Да разве из-за таких пустяков ревут?.. Экие вы глупенькие!
И с видом горделивого превосходства, сквозь которое просвечивала покровительственная нежность, добавил:
– Марш за мной, мелюзга!
– Хорошо, сударь, – покорно сказал старший из мальчиков.
И малютки последовали за Гаврошем с таким же доверием, с каким пошли бы за архиепископом, если бы он позвал их. Они даже перестали плакать.
Гаврош повел их по улице Сент-Антуан по направлению к Бастилии. По пути он бросил негодующий взгляд назад на лавку цирюльника и пробормотал:
– Экая бессердечная треска! Должно быть, это англичанин.
Какая-то девушка громко расхохоталась при виде следовавших гуськом друг за другом мальчиков. Это было прямым оскорблением маленьких граждан.
– Здравствуйте, мамзель Омнибус! – насмешливо крикнул ей Гаврош.
Минуту спустя ему опять вспомнился парикмахер, и он пробурчал:
– Нет, я ошибся в этом животном: это не треска, а змея… Смотри, цирюльник, я приведу к тебе слесаря и заставлю его приделать тебе к хвосту погремушку!
Этот цирюльник пробудил в нем дух воинственности и задора. Перепрыгивая через канавку, он нечаянно задел бородатую привратницу с метлой в руках, вполне достойную, чтобы встретиться с Фаустом на Брокене, и крикнул ей:
– Знать, вы на водопой вывели своего конька, сударыня?
Потом он забрызгал грязью лаковые сапоги какого-то прохожего.
– Дурак! – обругал его тот, взбешенный этим. Гаврош высунул нос из-под своей шали.
– На кого это вы изволите жаловаться? – невинным тоном спросил он.
– На тебя! – сказал прохожий.
– Контора заперта. Я более не принимаю жалоб, – отрезал Гаврош.
Продолжая идти дальше по улице, Гаврош заметил под воротами окоченевшую нищенку лет тринадцати с небольшим, у которой из-под слишком короткой юбки виднелись синие коленки. Девочка, очевидно, давно уже выросла из юбки, и это становилось даже неприличным.
– Бедная девчонка! – сказал Гаврош. – У нее нет даже панталончиков… На вот, возьми хоть это.
С этими словами, распутав теплую шерстяную шаль, которая была обмотана вокруг его шеи, он набросил ее на исхудалые и посиневшие плечи девочки, превратив таким образом кашне снова в шаль.
Девочка взглянула на него с изумлением и молча приняла подарок. На известной ступени нищеты бедняк настолько тупеет, что уже более не жалуется на свои страдания и не благодарит за добро.
– Бр-р-р! – произнес Гаврош, дрожа сильнее святого Мартина, у которого оставалась хоть половина плаща.
Вслед за этим дождь хлынул как из ведра, точно в наказание за доброе дело.
– Это еще что такое! – воскликнул Гаврош. – Словно из ушата!.. Если так будет продолжаться, я перестану быть добрым! – прибавил он, шагая вперед.
– Впрочем, не беда, – проговорил он, бросив прощальный взгляд на нищенку, которая ежилась под шалью: – Хоть она-то согреется.
И, взглянув затем на мрачную тучу, нависшую над его головой, он задорно крикнул:
– Что, взяла?!
И прибавил шагу. Малыши старались поспеть за ним.
|