— Конечно, тебе трудно без текста! Но можешь мне поверить, это гениально. Просто слушай музыку, голос и смотри на него.
Зацепа покорно кивнул. Наверное, он бы многое отдал сейчас, чтобы на некоторое время забыть русский язык и не понимать, о чём поёт кумир продвинутой молодёжи.
Я любил её сверху и снизу,
Молчаливую девушку Лизу.
Я любил ледяную Авдотью,
Упивался податливой плотью.
Ароматную пышную Верку
Я любил исключительно сверху.
Песня была про вылазку некрофила на кладбище. Профессор Кастрони подавился солёным орешком, закашлялся, и его чуть не стошнило. «Может быть, я понимаю все слишком буквально? Это просто ирония такая? Или, как они говорят, стёб, прикол, экстрим, фишки-мульки?»
Что бы это ни было, пришлось выйти в туалет. Там, возле умывальника, два хрупких юноши, один из которых оказался девушкой, сыпали белый порошок на карманное зеркальце.
«Кокаин!» — ахнул про себя Зацепа и нырнул в кабинку.
Когда он вернулся в зал, Жени за столиком не было. Он увидел её на эстраде, опять в объятиях певца. Решительно встал, пошёл к ним, не зная, что сейчас скажет. Просто сидеть, смотреть и ждать он не мог.
— Ник! Иди к нам, я вас познакомлю, — крикнула Женя.
У певца оказалось влажное, вялое рукопожатие.
— Я дам ему твои диски, он возьмёт с собой в Рим, у него есть знакомые продюсеры, — крикнула Женя певцу по-русски, потом лучезарно улыбнулась Кастрони и обратилась к нему по-английски: — Ник, скажи этому скромному поэту, что он гений! Ну, пожалуйста, для меня, скажи ему, что ты восхищён его песнями!
— Вы хорошо поёте, — произнёс Кастрони покорно и тупо, — хотя я совсем не понимаю слов.
— Большое спасибо. Я обязательно подарю вам пару своих дисков, — ответил певец на скверном английском.
Женя запрыгала и радостно захлопала в ладоши. Рядом болталась кукольная блондинка лет восемнадцати.
— Марина, моя мачеха, — представила её Женя и оскалилась.
Был ещё отдышливый потный толстяк, продюсер, некрасивая хмурая девушка по имени Наташа и ещё какие-то люди. Всем Женя выдала легенду о том, что профессор Кастрони — отец её итальянской подружки. Он впервые в Москве, ему интересно, как развлекается молодёжь.
Когда наконец они очутились в машине, профессор спросил синьорину, знают ли её родители, где она бывает ночами.
— Нет. Но о тебе они тоже не знают. — Она засмеялась.
В её смехе слышались истерические нотки. Она была странно, нехорошо возбуждена. У Зацепы перед глазами возникла юная кокаиновая парочка из клубного сортира.
— Женя, очень плохо, что ты ходишь в такие места. — Кастрони чуть не сказал это по-русски и прикусил язык.
— Почему? — Она перестала смеяться и уставилась на него.
Машина стояла на светофоре. Глаза Жени казались чёрными оттого, что зрачки были расширены. Пальцы, теребившие застёжку сумочки, заметно тряслись.
— Там наркотики, там чёрт знает какая гадость.
— Не волнуйся. Я не колюсь и не нюхаю. Я даже не пью и курю совсем мало. Я хорошая девочка. — Она опять стала смеяться.
Они ехали по пустой предрассветной Москве. Зацепа испугался, что от её надрывного смеха машина сейчас взорвётся. Давно наметилась точка в будущем, когда всё кончится для них, когда они расстанутся. Чёрный карлик. Дыра в космосе. Сейчас они неслись именно туда, к чёрной дыре, и Зацепа сам прибавлял скорость.
— У тебя впереди вся жизнь. Ты окончишь школу, поступишь в институт, выйдешь замуж, родишь ребёнка, — бормотал профессор, — ночные клубы, их обитатели, пьяные, обкуренные бездельники — это все не для тебя. Ты умная, чистая девочка, ты должна понимать, насколько это опасно и разрушительно.
Старый дурак Кастрони гнал машину к Черёмушкам, произносил невнятные монологи и думал только о том, как они окажутся в их волшебном гнёздышке, как он её, нервную, горячую, разденет. А что будет завтра, не важно.
Осторожный Зацепа предчувствовал беду.
— Куда ты поворачиваешь? — вдруг крикнула Женя. — Я же просила отвезти меня к папе!
— Нет. Ты не просила, — растерялся Кастрони, — мы об этом вообще не говорили. Я думал…
— Ничего ты не думал! Я устала, ясно тебе? Я хочу спать. А ты не дашь мне спать, если мы поедем в Черёмушки!
Свидание не состоялось. Бедняга Кастрони чувствовал себя обманутым. Никакой награды за ужасный вечер в клубе, за некрофильские песни и сцены объятий его синьорины с певцом он не получил. Треск от падающих, разваливающихся декораций потом ещё несколько суток не давал ему уснуть.
— …Колюня, солнышко, давай теперь спокойно поужинаем? — Зоя закинула в багажник пакет с обновкой. — Тут есть отличное местечко.
«Конечно, — усмехнулся про себя Зацепа, — иного я и не ждал».
«Местечко» оказалось тем самым рестораном, куда его привела Женя в день их знакомства и куда потом они ещё приезжали обедать, в последний раз это было всего лишь десять дней назад.
* * *
Дима отодвинул тарелку с остывшим рассольником, ковырнул картофельное пюре, отрезал кусок курятины. Мясо оказалось жёстким и жилистым.
— Вам надо было взять судачка. Он вполне съедобный, — произнёс у него за спиной знакомый низкий голос, — приятного аппетита. Я всё-таки решил к вам подсесть. Не прогоните?
Профессор Гущенко поставил на стол чашку кофе и сел напротив Соловьёва. Откуда он взялся, непонятно. Только что казалось, что в обеденном зале вообще никого нет.
— Дима, у вас такой унылый вид. Это из-за курицы или из-за совещания?
— Все вместе, Кирилл Петрович.
— Да, — кивнул Гущенко, — у меня тоже скверное чувство. Особенно неприятно, что моё замечание о фантазиях было принято, как намёк на некомпетентность доктора Филипповой. Между тем я имел в виду не только её, но всех нас, всю группу. Мы ведь тогда совсем запутались с этим Молохом. Разогнали нас, как двоечников. Может быть, и поделом. А вы, если я правильно понял, считаете, что это опять он?
С трудом дожевав кусок курицы, Дима хлебнул яблочного соку.
— Да, Кирилл Петрович. Я уверен, это он.
Гущенко откинулся на спинку стула и посмотрел в окно.
— До чего гадкая погода. То заморозки, то дождь. Все никак весна не наступит. Скажите, Дима, вы хорошо помните профиль, составленный доктором Филипповой?
— Ну в общих чертах помню. А что?
— Советую перечитать на досуге. На мой взгляд, там есть кое-что любопытное. Нет, я не об идее миссионерства, это как раз её главная ошибка. Но вот в чём она была права, так это в том, что Молох в силу своей профессии как-то связан с детьми, с подростками. Детский врач. Тренер. Учитель. Правда, это больше относится к нынешнему варианту.
У профессора зазвонил мобильный. Он извинился и, прежде чем ответить, сказал:
— Вы будете брать себе кофе? Заодно для меня возьмите ещё чашечку.
Дима встал и отправился к буфетной стойке. Народу в зале было совсем мало. Пока буфетчица готовила эспрессо, он слышал, как Гущенко говорит в трубку:
— Нет. Электрошок без меня не делайте. Ни в коем случае. Переведите его в бокс. Не надо пока ничего колоть. Просто наблюдайте. Да? Неужели мать? Очень интересно. И когда она объявилась? Надо же! Ну пусть приходит. Я пока в управлении. Нет, уже не совещаюсь. Обедаю. Через час, не раньше. Почему? Я охотно с ней побеседую.
Когда Соловьёв вернулся с двумя чашками, профессор убрал телефон.
— Да, очень грустная история, — он посмотрел на Диму, вздохнул, достал из пачки сигарету, — мальчишка, студент, накачался какой-то синтетической дрянью и зарезал своего соседа по комнате в общежитии. Двадцать пять ножевых ударов. Сосед, видите ли, одержим дьяволом. Вот теперь этого, с позволения сказать, экзорциста прислали к нам на экспертизу. Мать из Бердянска приехала, а он только вчера уверял меня, будто круглый сирота. Ну да ладно. Мы с вами говорили совсем о другом. Знаете, существует стойкое убеждение, и у нас, и на Западе, что серийник никогда не трогает тех, с кем давно и хорошо знаком. Мне кажется, в этом заключалась наша главная ошибка с Молохом.
— То есть?
— Он не типичный, понимаете? Он другой. Оля нащупала что-то, но никто не воспринял это всерьёз, потому что всем нам проще мыслить стереотипами, готовыми блоками, чем воспринимать новую, непривычную информацию. Детский врач. Учитель. Взрослый любовник маленькой девочки. Вот что не идёт у меня из головы. — Он щёлкнул зажигалкой.
— Кирилл Петрович, здесь нельзя курить, — сказал Соловьёв.
— Да? С каких это пор?
— Три месяца как запретили. Видите, и пепельниц нет.
— Безобразие! А где же можно?
— Есть курилка в конце коридора.
— Ну тогда пойдём. Вы кофе допили?
«При чём здесь любовник? — думал Соловьёв, пока они шли к курилке. — И тем более — учитель? Какая связь? Молох — педофил, который некоторое время живёт с ребёнком, а потом убивает его таким изощрённым способом?»
— Поэтому нет следов изнасилования, — произнёс Гущенко, тихо кашлянув, — ему не надо удовлетворять свою похоть. Он сыт. Он убивает потому, что боится огласки, но это лишь внешняя мотивация. Есть и другая, внутренняя. Он стыдится своей грязной страсти, мстит ребёнку, вместе с жертвой каждый раз уничтожает своё собственное страшное детство. Он сам пережил в детстве насилие, унижение и превратился в морального калеку, в инвалида.
Соловьёву стало немного не по себе. Профессор шёл сзади и как будто читал его мысли. О Гущенко ходило много разных легенд. Он отлично владел техникой гипноза, говорили, что он экстрасенс, умеет угадывать, жив человек или мёртв, по фотографии, читает мысли на расстоянии. Правда, сам профессор это отрицал, повторял, что звание колдуна он пока не заслужил.
— Кстати, Чикатило тоже некоторое время работал учителем, — сказал Кирилл Петрович, когда они пришли в курилку.
— Но он не убивал своих учеников, — возразил Дима.
— Не убивал, — кивнул Гущенко, — но домогался, приставал к девочкам, об этом многие знали. С одной ученицей заперся на ключ в классе после уроков, чуть не изнасиловал. Она стала кричать, потом выпрыгнула в окно. Когда все вскрылось, его даже не посадили, просто тихо уволили из школы. Если бы кто-нибудь отнёсся к этому серьёзно, если бы его тогда, в конце шестидесятых, обследовали, изолировали, сколько жизней могли бы спасти! Многие убийцы-педофилы работали с детьми. Маньяк Сударушкин был талантливым детским врачом, лечил ДЦП и убивал своих маленьких пациентов. Маньяк Сливко, который двадцать лет истязал, зверски убивал мальчиков и снимал их агонию на любительскую кинокамеру, вообще был заслуженным учителем РСФСР. Знаете, одно из профессиональных заболеваний учителей, помимо варикозного расширения вен, близорукости и воспаления голосовых связок, — патологическая ненависть к детям.
— Те три подростка нигде не учились, — сказал Дима.
— Вы уверены? — Профессор прищурился. — О них ведь до сих пор ничего не известно.
— Именно поэтому я уверен. Если бы они учились, их бы непременно кто-нибудь опознал. Одноклассники, учителя.
— Вы так думаете? — Гущенко выпустил аккуратное колечко дыма. — Вы должны помнить, что в распоряжении следствия не было ни одной нормальной, живой фотографии. Имелись снимки трупов. Смерть очень меняет лица, вам ли не знать? Художники, которые рисовали портреты, тоже отчасти фантазировали. В газетах и по телевизору показали посмертные слепки, и только.
Соловьёву нечего было возразить. Профессор, как всегда, рассуждал вполне логично и говорил правду. И тут Гущенко неожиданно сменил тему.
— А скажите, Дима, у вас ведь с доктором Филипповой особые отношения? Вы учились вместе в школе, а потом даже, кажется, были немножко женаты?
— Мы не расписывались, — сказал Соловьёв и почувствовал, что краснеет.
— Напрасно, — задумчиво произнёс Гущенко, — вы очень подходите друг другу. А Женю Качалову всё-таки убил не Молох. Это мог быть кто-то из её знакомых. Например, отец её ребёнка. Подумайте об этом варианте. Кстати, вы ещё не выяснили, кто он?
— Нет.
— Попробуйте его найти, это очень важно, уверяю вас. Может быть, он женатый человек, боялся огласки, мести со стороны отца девочки и подделал почерк Молоха, чтобы его никто не мог заподозрить. Такое в истории криминалистики уже бывало. Вы не согласны?
— Что бывало в истории криминалистики — согласен. А что это подражатель — всё-таки не верю, — сказал Соловьёв.
Гущенко загасил сигарету, посмотрел на часы.
— Ох, заболтался я с вами. На самом деле мне давно пора. Сейчас придётся ехать час, не меньше. Пробки страшные. Удачи вам, следователь Соловьёв. Рад был пообщаться.
* * *
— Ольга Юрьевна, правда, что вы раньше работали с серийными убийцами? — спросил мальчик.
— Правда.
— А почему ушли? — спросила девочка.
— Потому что устала. Слушайте, господа студенты, у нас, кажется, сейчас совсем другая тема.
Они столпились вокруг доктора Филипповой, смотрели на неё горящими глазами. Только что им было скучно. Депрессии, старческое слабоумие — что же тут весёлого? Но вот один из них решился спросить про маньяков, и мгновенно всем стало интересно. Оля не собиралась отвечать, но их как будто прорвало.
— А почему разогнали группу Гущенко?
— По приказу министра.
— Правда, что людоед, который делал пельмени из женщин, сбежал из больницы и теперь на свободе?
— Правда.
— Маньяки испытывают раскаяние, муки совести?
— Да.
— Все?
— Почти все, в той или иной форме.
— Откуда они берутся?
— Этого никто не знает.
— Но когда-нибудь удастся найти причину, почему они становятся такими? Что это? Тяжёлое детство? Травмы черепа? Шизофрения?
— Иногда, но не всегда. Слишком мало опыта в изучении их психики, чтобы обобщать и делать глобальные выводы.
— Вы видели Чикатило? Говорили с ним?
— Видела, говорила.
— Ну и как?
— Никак. Ни рогов, ни клыков. Ничтожный, вежливый, нудный, любил рассказывать о себе, был недоволен, что его личностью мало интересуются, мало изучают его богатый и сложный внутренний мир. Если не знать, кто он, невозможно представить, что это жалкое существо способно кого-то убить.
— Расскажите про самого страшного убийцу, с которым вы работали.
— Вообще-то, у нас здесь не пресс-конференция.
— Вообще-то, лично я собираюсь заниматься судебной психиатрией, — заявила высокая худая девочка, глядя на Олю из-под красной чёлки, — не знаю, как остальные, но я от вас, Ольга Юрьевна, всё равно не отстану.
Оля поняла: эта не отстанет.
— Что именно ты хочешь услышать?
— Кто был самый страшный? Кто не испытывал раскаяния, вообще никакого? В ком не было ничего человеческого? Ни жалости, ни совести, ничего.
— Я уже сказала, угрызениями совести мучился каждый. Ну почти каждый. Убийц, которые вообще не знали раскаяния, я встречала совсем немного. Может быть, только одного. Он, пожалуй, был самым страшным. Вячеслав Редькин.
Она назвала имя, тут же отчётливо вспомнила лицо и подумала: «Кого же он мне напоминает?»
Румяный белокожий красавец, в свои семьдесят он выглядел на сорок. Главный инженер приборостроительного завода. Москвич с высшим техническим образованием. Женат. Двое детей, четверо внуков. Завёл себе потихоньку вторую тайную семью. Познакомился с прелестной девушкой двадцати трёх лет, доброй, тихой, улыбчивой Инночкой. Снял скромную квартирку на окраине Москвы. Законной супруге говорил, что отправляется в командировку, а сам ездил к Инночке. Ситуация вполне банальная, можно сказать, типичная, если бы не некоторые детали. Инночка имела диагноз — олигофрения в стадии дебильности. Каждый год она беременела и рожала. Редькин сам принимал роды. Плаценту съедал сразу. Кровь, печень, сердце и мозг младенцев хранил в холодильнике, потреблял маленькими порциями, запивая грудным молоком своей возлюбленной.
— Видите, как я потрясающе выгляжу, — говорил он Ольге Юрьевне и профессору Гущенко, — я забочусь о своём здоровье, хочу прожить сто двадцать лет. Я изучаю и использую древнейшие рецепты эликсиров молодости. Вы ведь потребляете животный белок, правильно? Гемотаген из телячьей крови. Косметика на основе плаценты. Даунята, которых рожала Инночка, от телят ничем не отличаются. Да и сама она разве человек? Зато я — смотрите, здоров, хорош собой. Кровь с молоком.
— Редькин ни малейшего раскаяния не испытывал. Был признан вменяемым и задушен сокамерниками в Бутырке, — Оля оглядела притихших студентов, — ну и хватит об этом.
— Он вам снится? — спросила девочка с красной чёлкой.
— Я сказала — хватит.
Редькин правда снился иногда Оле, в самых страшных кошмарах возникала его самодовольная белозубая улыбка, здоровый румянец, ясные голубые глаза.
У Карусельщика похожая улыбка, такие же белые зубы, красные губы, такая же нежная кожа с лёгким румянцем и глаза такие же ясные, только не голубые, а карие.
Думать о Карусельщике было противно. Главный просил показать его студентам: такой любопытный, редкий случай, потеря автобиографической памяти. Она не стала этого делать.
Она все старалась преодолеть личное отвращение, которое для врача непозволительно. Старалась, но не могла. Его монологи отдавали вкрадчивой гнильцой, глумливым высокомерием. Он издевался над ней, над стариком Никоновым, так же, как, наверное, над всеми другими людьми в его другой, внешней жизни, от которой спрятался сюда.
Его душат нереализованные амбиции. Он пытается стать писателем. Но ничего, кроме порно, садо-мазо, у него не получается. Он может писать только гадость. И пишет её, имеет свой сайт в Интернете.
«Стоп. Ты опять фантазируешь! Ты пока не знаешь, преступник он или нет. Пока он всего лишь один из твоих больных».
На самом деле Оля не сомневалась, что Карусельщик действительно болен, хотя вполне адаптирован социально, память в порядке, интеллект достаточно высок. Но у него, бедняги, тяжёлая форма нравственной идиотии. Патология, практически не описанная в советской психиатрии. У немецких и австрийских классиков, у Крепелина, у Блейлера, кое-что об этом есть.
Нравственный идиот — человек, напрочь лишённый совести и сострадания. Логичней было бы назвать его идиотом безнравственным. Такие крайне редко попадают в тюрьмы и в дома скорби. Это вовсе не тип уголовного преступника. Они слишком осторожны и хитры, чтобы пойти на прямое преступление. Это тип искусителя. Из них получаются успешные чиновники, политики, особенно преуспевают они в сфере торговли и рекламы. Они, как правило, неплохо образованы, бывают обаятельными, светскими, милыми. Правда, безнравственный идиот в чистом, классическом виде встречается крайне редко. В среднестатистическом подлеце, взяточнике, мошеннике присутствуют некоторые элементы идиотии, в более или менее мягком, размытом варианте. С возрастом, в зависимости от внешних обстоятельств, от окружения, патология может прогрессировать, но возможна и ремиссия.
«Ты полагаешь, Карусельщик ест младенцев? — спросила себя Оля. — Может, он просто мошенник, авантюрист. Никакое не чудовище. Даже если он кого-то и ест, то не в прямом, а в переносном смысле. И уж никак не младенцев. Нет. Не младенцев. Детей постарше».
Глава двенадцатая
Борис Александрович распахнул окно. В голове все путалось. Ветер зашуршал тетрадными страницами. Хлопнула дверь. От удара сорвалась с полки тонкая медная фигурка Дон Кихота и больно задела плечо.
Тетрадка оказалась действительно точно такая же, в линейку, сорок восемь листов, игрушечные медвежата на обложке. Не мудрено, что девочка перепутала и сдала её вместо той, в которой было сочинение. Никогда, ни разу в жизни, Борис Александрович не читал чужих дневников. Было сложно решиться, он чувствовал себя почти вором.
Он открыл и тут же закрыл тетрадь, отправился на кухню, включил чайник, присел на корточки перед холодильником. Заветренный кусок «докторской», три яйца, сковородка, накрытая тарелкой. На сковородке гречневая каша и полторы котлеты в сухарях, судя по запаху, недельной давности. Впервые за эти дни он по-настоящему проголодался. Выкинул все со сковородки, вымыл её, обжарил колбасу, залил яйцами. Пока готовил и ел, окончательно успокоился. Заварил себе крепкий чай, отыскал высохшую половинку лимона. С дымящейся чашкой вернулся в кабинет, открыл первую страницу. Глубоко вздохнул и даже перекрестился.
Почерк был настолько корявый и неразборчивый, что пришлось взять лупу.
Март, полночь.
Привет, мой новый дневник! Извини, что ты не такой красивый, как предыдущий. Это маскировка. Раньше я писала в толстом ежедневнике. Но однажды мама меня застукала, спросила, что это я пишу. Я сказала: так, набрасываю план доклада по биологии. Ляпнула, что в голову пришло, и главное, перевернула книжечку обложкой вверх. Мама, конечно, сразу напряглась. Стала спрашивать, какая тема доклада. Я врала, врала, плела чего-то, но уже знала: как только я уйду из дома, она устроит шмон, найдёт и прочитает. А там такое…
Ладно, там уже ни фига нет. Ежедневник я сожгла у папы в камине. Никто не заметил. Потом долго ничего не писала. Это, правда, дико стремно. Я знаю, мама бы многое отдала, чтобы прочитать мой дневник. Её в последнее время все во мне напрягает. Она даже на курсы психологов ходит, чтобы разобраться во мне. Бедная, глупая моя мамочка! Вот сейчас я пишу спокойно. Если зайдёт и увидит обычную школьную тетрадь, у неё никаких вопросов не возникнет. Что я пишу? Черновик сочинения. К тому же у меня почерк непонятный, как будто это шифровка. А у мамы зрение плохое.
Правда, что я пишу и зачем? Почему не могу не писать? Ведь знаю, как это опасно. Мне надо с кем-то поделиться, хотя бы с тобой, мой дневник. Ты просто бумага, а все равно легче. Так вот, мой сладкий, я, кажется, по уши влюбилась. Смешно, да? Ха-ха! Вчера Марк сказал, что на меня запал очередной старый пердун. Оплатил вперёд сразу два свидания, причём именно со мной, только со мной. Я сказала, что больше не могу, хочу отдохнуть, плохо себя чувствую. Марк сказал: ладно, этого обслужишь и отдыхай. Марк вообще вдруг разговорился. Не знаю, что на него нашло? Наверное, почувствовал, что я хочу слинять, уйти из бизнеса. Или Ика проболталась? В общем, Марк смотрит на меня, словно впервые увидел, и говорит, так задумчиво, с улыбочкой: «Возможно, он тебя убьёт. Но бить не будет. Гарантирую. Они все психи, но не садисты».
Я говорю: «Ну прикольно! Спасибо, дорогой, утешил! Психи, но не садисты! Весело, блин! А как же твой любимый маркиз де Сад?»
Он: «Брось, де Сад ничего такого не делал. Бил дворовых девок плетью, но животы никому не вспарывал. Только сочинял».
Я: «А какого хрена он сочинял такое?»
Он: «Ему очень хотелось».
Я: «Чего? Сочинять или делать?»
Он: «Сочинять, конечно. Де Сад великий писатель, но не маньяк. Маньяки если что и пишут, то очень возвышенно. Стихи патриотические, например».
назад<<< 1 . . . 13 . . . 40 >>>далее