Четверг, 12.12.2024, 07:57
Электронная библиотека
Главная | Шолохов М. Судьба человека (продолжение) | Регистрация | Вход
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 54
Гостей: 54
Пользователей: 0

   

Он  на  полуслове резко  оборвал  рассказ,  и  в  наступившей тишине  я

услышал,  как у  него что-то  клокочет и  булькает в  горле.  Чужое волнение

передалось и мне. Искоса взглянул я на рассказчика, но ни единой слезинки не

увидел в его словно бы мертвых,  потухших глазах.  Он сидел,  понуро склонив

голову,  только  большие,  безвольно опущенные руки  мелко  дрожали,  дрожал

подбородок, дрожали твердые губы...

     - Не надо, друг, не вспоминай! - тихо проговорил я, но он, наверное, не

слышал моих слов и,  каким-то огромным усилием воли поборов волнение,  вдруг

сказал охрипшим, странно изменившимся голосом:

     - До самой смерти,  до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу

себе, что тогда ее оттолкнул!..

     Он  снова и  надолго замолчал.  Пытался свернуть папиросу,  но газетная

бумага рвалась,  табак сыпался на  колени.  Наконец он все же кое-как сделал

крученку, несколько раз жадно затянулся и, покашливая, продолжал:

     - Оторвался я от Ирины,  взял ее лицо в ладони, целую, а у нее губы как

лед. С детишками попрощался, бегу к вагону, уже на ходу вскочил на подножку.

Поезд взял с места тихо-тихо; проезжать мне - мимо своих. Гляжу, детишки мои

осиротелые в  кучку сбились,  руками мне машут,  хотят улыбаться,  а  оно не

выходит.  А Ирина прижала руки к груди;  губы белые как мел,  что-то она ими

шепчет,  смотрит на меня,  не сморгнет,  а  сама вся вперед клонится,  будто

хочет шагнуть против сильного ветра... Такой она и в памяти мне на всю жизнь

осталась:  руки,  прижатые к  груди,  белые губы  и  широко раскрытые глаза,

полные слез...  По большей части такой я ее и во сне всегда вижу...  Зачем я

ее  тогда оттолкнул?  Сердце до  сих  пор,  как  вспомню,  будто тупым ножом

режут...

     Формировали нас под Белой Церковью,  на Украине. Дали мне ЗИС-5. На нем

и  поехал на  фронт.  Ну,  про  войну тебе нечего рассказывать,  сам видал и

знаешь, как оно было поначалу. От своих письма получал часто, а сам крылатки

посылал редко.  Бывало, напишешь, что, мол, все в порядке, помаленьку воюем,

и  хотя сейчас отступаем,  но скоро соберемся с  силами и тогда дадим фрицам

прикурить.  А  что еще можно было писать?  Тошное время было,  не до писаний

было.  Да и признаться,  и сам я не охотник был на жалобных струнах играть и

терпеть не мог этаких слюнявых, какие каждый день, к делу и не к делу, женам

и милахам писали, сопли по бумаге размазывали. Трудно, дескать, ему, тяжело,

того и  гляди убьют.  И вот он,  сука в штанах,  жалуется,  сочувствия ищет,

слюнявится,  а  того  не  хочет понять,  что  этим  разнесчастным бабенкам и

детишкам не  слаже нашего в  тылу приходилось.  Вся держава на них оперлась!

Какие же  это  плечи нашим женщинам и  детишкам надо  было иметь,  чтобы под

такой тяжестью не согнуться?  А вот не согнулись,  выстояли!  А такой хлюст,

мокрая душонка, напишет жалостное письмо - и трудящую женщину, как рюхой под

ноги.  Она после этого письма,  горемыка,  и руки опустит,  и работа ей не в

работу. Нет! На то ты и мужчина, на то ты и солдат, чтобы все вытерпеть, все

снести,  если к  этому нужда позвала.  А если в тебе бабьей закваски больше,

чем  мужской,  то  надевай юбку со  сборками,  чтобы свой тощий зад прикрыть

попышнее,  чтобы хоть сзади на  бабу был похож,  и  ступай свеклу полоть или

коров доить, а на фронте ты такой не нужен, там и без тебя вони много!

     Только не  пришлось мне и  года повоевать...  Два раза за это время был

ранен,  но оба раза по легости:  один раз -  в мякоть руки, другой - в ногу;

первый раз -  пулей с самолета, другой - осколком снаряда. Дырявил немец мою

машину  и  сверху  и  с  боков,  но  мне,  браток,  везло  на  первых порах.

Везло-везло,  да и довезло до самой ручки... Попал я в плен под Лозовеньками

в  мае  сорок второго года  при  таком неловком случае:  немец тогда здорово

наступал,  и  оказалась  одна  наша  стодвадцатидвухмиллиметровая  гаубичная

батарея почти без снарядов; нагрузили мою машину снарядами по самую завязку,

и сам я на погрузке работал так,  что гимнастерка к лопаткам прикипала. Надо

было сильно спешить потому,  что бой приближался к  нам:  слева чьи-то танки

гремят,  справа стрельба идет,  впереди стрельба,  и  уже  начало попахивать

жареным...

     Командир нашей!  автороты спрашивает:  "Проскочишь,  Соколов?"  А тут и

спрашивать нечего было.  Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться

буду?  "Какой разговор!  -  отвечаю ему.  - Я должен проскочить, и баста!" -

"Ну, - говорит, - дуй! Жми на всю железку!"

     Я и подул. В жизни так не ездил, как на этот раз! Знал, что не картошку

везу,  что с  этим грузом осторожность в  езде нужна,  но какая же тут может

быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся

насквозь артогнем простреливается.  Пробежал километров шесть, скоро мне уже

на проселок сворачивать, чтобы пробраться к балке, где батарея стояла, а тут

гляжу -  мать честная - пехотка наша и справа и слева от грейдера по чистому

полю  сыплет,  и  уже  мины  рвутся по  их  порядкам.  Что  мне  делать?  Не

поворачивать же  назад?  Давлю  вовсю!  И  до  батареи  остался какой-нибудь

километр,  уже свернул я на проселок,  а добраться до своих мне,  браток, не

пришлось...  Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не

слыхал я ни разрыва,  ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше

ничего не помню.  Как остался я живой тогда -  не понимаю, и сколько времени

пролежал метрах в восьми от кювета -  не соображу. Очнулся, а встать на ноги

не могу:  голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах

темень,  в  левом плече что-то скрипит и  похрустывает,  и боль во всем теле

такая,  как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле

на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и

что со мной стряслось.  Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь.

Боюсь,  что ляжу и  больше не  встану,  помру.  Стою и  качаюсь из стороны в

сторону, как тополь в бурю.

     Когда пришел в себя,  опомнился и огляделся как следует, - сердце будто

кто-то плоскогубцами сжал:  кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку

моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже

сзади меня идет... Это как?

     Нечего греха таить,  вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я

упал как срезанный,  потому что понял,  что я -  в плену у фашистов. Вот как

оно на войне бывает...

     Ох,  браток, нелегкое это дело понять, что ты не по своей воле в плену.

Кто этого на своей шкуре не испытал,  тому не сразу в душу въедешь, чтобы до

него по-человечески дошло, что означает эта штука.

     Ну,  вот,  стало быть,  лежу я и слышу:  танки гремят.  Четыре немецких

средних танка на  полном газу прошли мимо меня туда,  откуда я  со снарядами

выехал...  Каково это  было переживать?  Потом тягачи с  пушками потянулись,

полевая кухня проехала,  потом пехота пошла,  не густо, так, не больше одной

битой роты.  Погляжу,  погляжу на  них краем глаза и  опять прижмусь щекой к

земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно...

     Думал, все прошли, приподнял голову, а их шесть автоматчиков - вот они,

шагают метрах в  ста от меня.  Гляжу,  сворачивают с  дороги и прямо ко мне.

Идут молчаком.  "Вот,  -  думаю,  - и смерть моя на подходе". Я сел, неохота

лежа помирать,  потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом

дернул,  автомат снял. И вот как потешно человек устроен: никакой паники, ни

сердечной робости в эту минуту у меня не было. Только гляжу на него и думаю:

"Сейчас даст он по мне короткую очередь,  а  куда будет бить?  В  голову или

поперек груди?"  Как будто мне это не один черт,  какое место он в моем теле

прострочит.

     Молодой парень, собою ладный такой, чернявый, а губы тонкие, в нитку, и

глаза с прищуром.  "Этот убьет и не задумается",  -  соображаю про себя. Так

оно и есть:  вскинул автомат -  я ему прямо в глаза гляжу,  молчу, а другой,

ефрейтор,  что  ли,  постарше его возрастом,  можно сказать пожилой,  что-то

крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую

руку мою в  локте сгибает,  мускул,  значит,  щупает.  Попробовал и говорит:

"О-о-о!" -  и показывает на дорогу,  на заход солнца.  Топай,  мол,  рабочая

скотинка, трудиться на наш райх. Хозяином оказался, сукин сын!

     Но  чернявый присмотрелся на  мои  сапоги,  а  они у  меня с  виду были

добрые,  показывает рукой:  "Сымай". Сел я на землю, снял сапоги, подаю ему.

Он их из рук у  меня прямо-таки выхватил.  Размотал я  портянки,  протягиваю

ему,  а сам гляжу на него снизу вверх.  Но он заорал,  заругался по-своему и

опять за  автомат хватается.  Остальные ржут.  С  тем  по-мирному и  отошли.

Только этот чернявый,  пока дошел до  дороги,  раза три  оглянулся на  меня,

глазами сверкает, как волчонок, злится, а, чего? Будто я с него сапоги снял,

а не он с меня.

     Что ж,  браток,  деваться мне было некуда. Вышел я на дорогу, выругался

страшным кучерявым,  воронежским матом и зашагал на запад, в плен!.. А ходок

тогда из  меня был никудышный,  в  час по  километру,  не больше.  Ты хочешь

вперед шагнуть,  а  тебя из стороны в сторону качает,  возит по дороге,  как

пьяного.  Прошел немного,  и догоняет меня колонна наших пленных,  из той же

дивизии,  в какой я был. Гонят их человек десять немецких автоматчиков. Тот,

какой впереди колонны шел,  поравнялся со  мною и,  не  говоря худого слова,

наотмашь хлыстнул меня ручкой автомата по голове.  Упади я, - и он пришил бы

меня к земле очередью,  но наши подхватили меня на лету, затолкали в средину

и  с полчаса вели под руки.  А когда я очухался,  один из них шепчет:  "Боже

тебя упаси падать!  Иди из последних сил,  а не то убьют".  И я из последних

сил, но пошел.

     Как только солнце село, немцы усилили конвой, на грузовой подкинули еще

человек  двадцать  автоматчиков,   погнали  нас  ускоренным  маршем.  Сильно

раненные наши не могли поспевать за остальными,  и их пристреливали прямо на

дороге.  Двое попытались бежать,  а  того не учли,  что в лунную ночь тебя в

чистом поле черт-те  насколько видно,  ну,  конечно,  и  этих постреляли.  В

полночь пришли мы  в  какое-то  полусожженное село.  Ночевать загнали нас  в

церковь с разбитым куполом.  На каменном полу -  ни клочка соломы,  а все мы

без шинелей, в одних гимнастерках и штанах, так что постелить и разу нечего.

Кое на  ком даже и  гимнастерок не  было,  одни бязевые исподние рубашки.  В

большинстве это были младшие командиры.  Гимнастерки они посымали,  чтобы их

от  рядовых нельзя было  отличить.  И  еще  артиллерийская прислуга была без

гимнастерок. Как работали возле орудий растелешенные, так и в плен попали.

     Ночью полил такой сильный дождь,  что  все  мы  промокли насквозь.  Тут

купол снесло тяжелым снарядом или бомбой с самолета, а тут крыша вся начисто

побитая осколками,  сухого места даже в  алтаре не  найдешь.  Так всю ночь и

прослонялись мы в этой церкви,  как овцы в темном котухе.  Среди ночи слышу,

кто-то трогает меня за руку,  спрашивает:  "Товарищ,  ты не ранен?"  Отвечаю

ему:  "А тебе что надо,  браток?" Он и говорит:  "Я -  военврач, может быть,

могу тебе чем-нибудь помочь?"  Я  пожаловался ему,  что  у  меня левое плечо

скрипит и  пухнет  и  ужасно  как  болит.  Он  твердо  так  говорит:  "Сымай

гимнастерку и  нижнюю рубашку".  Я  снял все это с  себя,  он и начал руку в

плече прощупывать своими тонкими пальцами,  да так,  что я света не взвидел.

Скриплю зубами и говорю ему: "Ты, видно, ветеринар, а не людской доктор. Что

же  ты  по  больному месту давишь так,  бессердечный ты человек?"  А  он все

щупает и злобно так отвечает: "Твое дело помалкивать! Тоже мне, разговорчики

затеял. Держись, сейчас еще больнее будет". Да с тем как дернет мою руку, аж

красные искры у меня из глаз посыпались.

     Опомнился я и спрашиваю:  "Ты что же делаешь, фашист несчастный? У меня

рука вдребезги разбитая, а ты ее так рванул". Слышу, он засмеялся потихоньку

и говорит: "Думал, что ты меня ударишь с правой, но ты, оказывается, смирный

парень.  А  рука у  тебя не  разбита,  а  выбита была,  вот я  ее на место и

поставил.  Ну,  как теперь, полегче тебе?" И в самом деле, чувствую по себе,

что боль куда-то уходит.  Поблагодарил я  его душевно,  и  он дальше пошел в

темноте,  потихоньку спрашивает:  "Раненые есть?"  Вот  что значит настоящий

доктор! Он и в плену и в потемках свое великое дело делал.

     Беспокойная это была ночь.  До ветру не пускали, об этом старший конвоя

предупредил,  еще  когда попарно загоняли нас в  церковь.  И,  как на  грех,

приспичило одному богомольному из  наших выйти по  нужде.  Крепился-крепился

он,  а потом заплакал.  "Не могу,  - говорит, - осквернять святой храм! Я же

верующий,  я  христианин!  Что мне делать,  братцы?" А наши,  знаешь,  какой

народ?  Одни  смеются,  другие  ругаются,  третьи всякие шуточные советы ему

дают.  Развеселил он  всех нас,  а  кончилась эта канитель очень даже плохо:

начал он стучать в дверь и просить,  чтобы его выпустили.  Ну, и допросился:

дал фашист через дверь,  во  всю ее ширину,  длинную очередь,  и  богомольца

этого убил, и еще трех человек, а одного тяжело ранил, к утру он скончался.

     Убитых! сложили мы в одно место, присели все, притихли и призадумались:

начало-то  не  очень  веселое...  А  немного  погодя  заговорили вполголоса,

зашептались: кто откуда, какой области, как в плен попал; в темноте товарищи

из  одного взвода или  знакомцы из  одной  роты  порастерялись,  начали один

одного потихоньку окликать.  И  слышу я  рядом с собой такой тихий разговор.

Один говорит:  "Если завтра,  перед тем как гнать нас дальше, нас выстроят и

будут  выкликать комиссаров,  коммунистов и  евреев,  то  ты,  взводный,  не

прячься! Из этого дела у тебя ничего не выйдет. Ты думаешь, если гимнастерку

снял,  так за рядового сойдешь?  Не выйдет! Я за тебя отвечать не намерен. Я

первый укажу на тебя! Я же знаю, что ты коммунист и меня агитировал вступать

в  партию,  вот и отвечай за свои дела".  Это говорит ближний ко мне,  какой

рядом со мной сидит,  слева, а с другой стороны от него чей-то молодой голос

отвечает:   "Я  всегда  подозревал,  что  ты,  Крыжнев,  нехороший  человек.

Особенно,   когда  ты  отказался  вступать  в   партию,   ссылаясь  на  свою

неграмотность.  Но никогда я не думал, что ты сможешь стать предателем. Ведь

ты  же  окончил семилетку?"  Тот лениво так отвечает своему взводному:  "Ну,

окончил, и что из этого?" Долго они молчали, потом, по голосу, взводный тихо

так говорит:  "Не выдавай меня,  товарищ Крыжнев". А тот засмеялся тихонько.

"Товарищи, - говорит, - остались за линией фронта, а я тебе не товарищ, и ты

меня не проси, все равно укажу на тебя. Своя рубашка к телу ближе".

     Замолчали они,  а  меня  озноб колотит от  такой подлючности.  "Нет,  -

думаю,  - не дам я тебе, сучьему сыну, выдать своего командира! Ты у меня из

этой церкви не  выйдешь,  а  вытянут тебя,  как падлу,  за ноги!"  Чуть-чуть

рассвело -  вижу:  рядом со  мной  лежит на  спине мордатый парень,  руки за

голову закинул,  а около него сидит в одной исподней рубашке,  колени обнял,

худенький такой, курносенький парнишка, и очень собою бледный. "Ну, - думаю,

- не  справится этот  парнишка с  таким  толстым мерином.  Придется мне  его

кончать".

назад<<< 1 2 3 4 5 >>>далее

 

 

 

 

 

 

   

Форма входа
Поиск
Календарь
«  Декабрь 2024  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz