Четверг, 12.12.2024, 07:41
Электронная библиотека
Главная | Бунин И. А. Темные аллеи (продолжение) | Регистрация | Вход
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 31
Гостей: 31
Пользователей: 0

 

   За завтраком ему казалось, что все сидящие за столом вселились в него, -- едят, говорят, острят и хохочут в нем. После завтрака все пошли отдыхать в тени еловой аллеи, густо усыпанной скользкими хвойными иголками, горничные потащили туда ковры и подушки. Он прошел по жаркому двору к пустой конюшне, поднялся по стенной лестнице на ее полутемный чердак, где лежало старое сено, и повалился в него, стараясь что-то решить, стал пристально смотреть, лежа на животе, на муху, которая сидела на сене перед самыми его глазами и сперва быстро сучила крест-накрест передними ножками, точно умыва-лась, а потом как-то противоестественно, с усилием стала задирать задние. Вдруг кто-то быстро вбежал на чердак, распахнул и запахнул дверь, -- и, обернувшись, он увидал в свете слухового окна Зойку. Она прыгнула к нему, утонула в сене и, задыхаясь, зашептала, тоже лежа на животе и будто испуганно глядя ему в глаза:

   -- Жоржик, миленький, я что-то должна вам ска-зать -- страшно для вас интересное, замечательное!

   -- Что такое, Зоечка? -- спросил он, приподни-маясь.

   -- А вот увидите! Только сначала поцелуйте меня за это -- непременно!

   И забила ногами по сену, обнажая полные ляжки.

   -- Зоечка, -- начал он, не в силах от душевной измученности удержать в себе болезненное умиление, -- Зоечка, вы одна меня любите, и я вас тоже очень люблю... Но не надо, не надо...

   Она пуще забила ногами:

   -- Надо, надо, непременно!

   И упала головой ему на грудь. Он увидал под красным бантом молодой блеск ее ореховых волос, услыхал их запах и прижался к ним лицом. Вдруг она тихо и пронзительно вскрикнула "ай!" и схватила себя за юб-ку сзади.

   Он вскочил:

   -- Что такое?

   Она, упав головой в сено, зарыдала:

   -- Меня что-то страшно укусило там... Посмотрите, посмотрите скорее!

   И откинула юбку на спину, сдернула с своего полного тела панталончики:

   -- Что там? Кровь?

   -- Да ровно ничего нет, Зоечка!

   -- Как нет? -- крикнула она, опять зарыдав. Подуйте, подуйте, мне страшно больно!

   И он, дунув, жадно поцеловал несколько раз в нежный холод широкой полноты ее зада. Она вскочила в сумасшедшем восторге, блестя глазами и слезами:

   -- Обманула, обманула, обманула! И вот вам за это страшный секрет: Титов дал ей отставку! Полную отставку! Мы с Гришкой все слышали в гостиной: они идут по балкону, мы сели на пол за креслами, а он ей и говорит, страшно оскорбительно: "Сударыня, я не из тех, кого можно водить за нос. И притом я вас не люблю. Полюблю, если заслужите, а пока никаких объяснений". Здорово? Так ей и надо!

   И, вскочив, кинулась в дверь и вниз по лестнице.

   Он посмотрел ей вслед:

   -- Я негодяй, которого мало повесить! -- сказал он громко, еще чувствуя на своих губах ее тело.

   Вечером в усадьбе было тихо, наступило успокоение, чувство семейственности, -- гости в шесть часов уехали... Теплые сумерки, лекарственный запах цветущих лип за кухней. Сладкий запах дыма и кушаний из кухни, где готовят ужин. И мирное счастье всего этого -- сумерек, запахов -- и все еще что-то обещающая мука ее при-сутствия, ее существования возле него... разрывающая душу мука любви к ней -- и ее беспощадное равнодушие, отсутствие... Где она? Он сошел с переднего балкона, слушая мерный, с промежутками, визг и скрип качелей под соснами, прошел к ним -- да, это она. Он остано-вился, глядя, как она широко летает вверх и вниз, все туже натягивая веревки, силясь взлететь до последней высоты, и делает вид, что не замечает его. С визгом колец жутко летит кверху, исчезает в ветвях и, как подстреленная, стремительно несется вниз, приседая и развевая подол. Вот бы поймать! Поймать и задушить, изнасиловать!

   -- Валерия Андреевна! Осторожнее!

   Точно не слыша, наддает еще крепче...

   За ужином на балконе, под горячей яркой лампой, смеялись над гостями, спорили о них. Неестественно и зло смеялась и она, жадно ела творог со сметаной, опять без единого взгляда в его сторону. Одна Зойка молчала и все косилась на него, блестя глазами, знающими что-то вместе с ним одним.

   Все разошлись и легли рано, в, доме не осталось ни одного огня. Всюду стало темно и мертво. Незаметно ускользнув тотчас после ужина в свою комнату, дверь которой выходила на передний балкон, он стал совать свое бельишко в свой заплечный мешок, думая: выведу потихоньку велосипед, сяду -- и на станцию. Возле станции лягу где-нибудь на песок в лесу до первого утреннего поезда... Хотя нет, так нельзя. Выйдет Бог знает что, -- сбежал, как мальчишка, ночью, ни с кем не простясь! Надо ждать до завтра -- и уехать беспечно, как ни в чем не бывало: "До свиданья, дорогой Николай Григорьевич, до свиданья, дорогая Клавдия Александ-ровна! Спасибо, спасибо за все! Да, да, в Могилев, удивительно, говорят, красивый город... Зоечка, будьте здоровы, милая, растите и веселитесь! Гриша, дай пожать твою "честную" руку! Валерия Андреевна, всех благ, не поминайте лихом..." Нет, не поминайте лихом ни к чему, глупо и бестактно, будто какой-то намек на что-то...

   Чувствуя, что нет ни малейшей надежды заснуть, он тихо спустился с балкона, решив выйти на дорогу к станции и промаять себя, прошагать версты три. Но во дворе остановился: теплый сумрак, сладкая тишина, млеч-ная белизна неба от несметных мелких звезд... Он пошел по двору, опять остановился, поднял голову: уходящая все глубже и глубже ввысь звездность и там какая-то страш-ная черно-синяя темнота, провалы куда-то... и спокойст-вие, молчание, непонятная, великая пустыня, безжизнен-ная и бесцельная красота мира... безмолвная, вечная религиозность ночи... и он один, лицом к лицу со всем этим, в бездне между небом и землей... Он стал внут-ренне, без слов молиться о какой-то небесной милости, о чьей-то жалости к себе, с горькой радостью чувствуя свое соединение с небом и уже некоторое отрешение от себя, от своего тела... Потом, стараясь удержать в себе эти чувства, посмотрел на дом: звезды отражаются расплющенным блеском в черных стеклах окон -- ив стеклах ее окна... Спит или лежит, в тупом оцепенении все одной и той же мысли о Титове! Да, вот и ее черед...

   Он обошел большой, неопределенный в сумраке дом, пошел к заднему балкону, к поляне между ним и двумя страшными своей ночной высотой и чернотой рядами неподвижных елей с острыми верхушками в звездах. В темноте под елями рассыпаны неподвижные зелено-жел-тые огоньки светляков. И что-то смутно белеет на бал-коне...

   Он приостановился, вглядываясь, и вдруг дрогнул от страха и неожиданности: с балкона раздался негромкий и ровный, без выражения голос:

   -- Что это вы бродите по ночам?

   Он, в изумлении, двинулся и тотчас различил: она лежит в качалке, в старинной серебристой шали, которую все гостьи Данилевских накидывали на себя по вечерам, если оставались ночевать. От растерянности он тоже спросил:

   -- А вы почему не спите?

   Она не ответила, помолчала, поднялась и неслышно сошла к нему, поправляя сползавшую шаль плечом:

   -- Пройдемся...

   Он пошел за ней, сперва сзади, потом рядом, в темноту аллеи, будто что-то таившей в своей мрачной неподвижности. Что это? Он опять с ней, наедине, вдвоем, в этой аллее, в такой час? И опять эта шаль, всегда скользившая с ее плеч и коловшая кончики его пальцев своими шелковыми ворсинками, когда он поправлял ее на ней... Пересиливая судорогу в горле, он выговорил:

   -- За что, зачем вы так страшно мучите меня?

   Она закачала головой:

   -- Не знаю. Молчи.

   Он осмелел, возвысил голос:

   -- Да, за что и зачем? Зачем было вам...

   Она поймала его висящую руку и стиснула ее:

   -- Молчи...

   -- Валя, я ничего не понимаю...

   Она отбросила его руку, взглянула влево, на ель в конце аллеи, широко черневшую треугольником своей мантии:

   -- Помнишь это место? Тут я тебя в первый раз поцеловала. Поцелуй меня тут в последний раз...

   И, быстро пройдя под ветви ели, порывисто кинула на землю шаль.

   -- Иди ко мне!

   Тотчас вслед за последней минутой она резко и гадливо оттолкнула его и осталась лежать, как была, только опустила поднятые и раскинутые колени и уронила руки вдоль тела. Он пластом лежал рядом с ней, прильнув щекой к хвойным иглам, на которые текли его горячие слезы. В застывшей тишине ночи и лесов неподвижным ломтем дыни краснела вдали, невысоко над смутным полем, поздняя луна.

   В своей комнате он взглянул запухшими от слез глазами на часы и испугался: два без двадцати минут! Торопясь и стараясь не шуметь, он свел велосипед с балкона, тихо и скоро повел его по двору. За воротами вскочил в седло и, круто согнувшись, бешено заработал ногами, прыгая по песчаным ухабам просеки, среди бе-гущей на него с двух сторон и сквозящей на предрас-светном небе частой черноты стволов. "Опоздаю!" И он работал все горячее, вытирая потный лоб сгибом руки: курьерский из Москвы пролетел мимо станции -- без остановки -- в два пятнадцать, -- ему оставалось всего несколько минут. Вдруг, в полусвете зари, еще похожем на сумерки, глянул в конце просеки темный вокзал станции. Вот оно! Он решительно вильнул по дороге влево, вдоль железнодорожного пути, вильнул вправо, на переезд, под шлагбаум, потом опять влево, между рельсами, и понесся, колотясь по шпалам, под уклон, навстречу вырвавшемуся из-под него, грохочущему и слепящему огнями паровозу.

  13 октября 1940

   

ТАНЯ 

   Она служила горничной у его родственницы, мелкой помещицы Казаковой, ей шел семнадцатый год, она была невелика ростом, что особенно было заметно, когда она, мягко виляя юбкой и слегка подняв под кофточкой маленькие груди, ходила босая или, зимой, в валенках, ее простое личико было только миловидно, а серые крестьянские глаза прекрасны только молодостью. В ту далекую пору он тратил себя особенно безрассудно, жизнь вел скитальческую, имел много случайных любовных встреч и связей -- и как к случайной отнесся и к связи с ней...

     Она скоро примирилась с тем роковым, удивительным, что как-то вдруг случилось с ней в осеннюю ночь, несколько дней плакала, но с каждым днем все больше убеждалась, что случилось не горе, а счастье, что становится он ей все милее и дороже; в минуты близости, которые вскоре стали повторяться все чаще, уже называла его Петрушей и говорила о той ночи как об их общем заветном прошлом.

   Он сперва и верил и не верил:

   -- Неужто правда ты не притворялась тогда, что спишь?

   Но она только раскрывала глаза:

   -- Да разве вы не чувствовали, что я сплю, разве не знаете, как ребята и девки спят?

   -- Если бы я знал, что ты правда спишь, я бы тебя ни за что не тронул.

   -- Ну, а я ничего, ничего не чуяла, почти до самой последней минуточки! Только как это вам вздумалось прийти ко мне? Приехали и даже не взглянули на меня, только уж вечером спросили: ты, верно, недавно нанялась, тебя, кажется, Таней зовут? и потом сколько времени смотрели будто без всякого внимания. Значит, притворялись?

   Он отвечал, что, конечно, притворялся, но говорил неправду: все вышло и для него совсем неожиданно.

   Он провел начало осени в Крыму и по пути в Москву заехал к Казаковой, прожил недели две в успокоительной простоте ее усадьбы и скудных дней начала ноября и собрался было уезжать. В тот день, на прощанье с деревней, он с утра до вечера ездил верхом с ружьем за плечами и с гончей собакой по пустым полям и голым перелескам, ничего не нашел и вернулся в усадьбу усталый и голодный, съел за ужином сковородку битков в сметане, выпил графинчик водки и несколько стаканов чаю, пока Казакова, как всегда, говорила о своем покойном муже и о своих двух сыновьях, служивших в Орле. Часов в десять дом, как всегда, был уже темен, только горела свеча в кабинете за гостиной, где он жил, приезжая. Когда он вошел в кабинет, она со свечой в руке стояла на его постели на тахте на коленях, водя горящей свечой по бревенчатой стене. Увидав его, она сунула свечу на ночной столик и, соскочив, кинулась вон.

   -- Что такое? -- сказал он, оторопев. -- Постой, что ты тут делала?

   -- Клопа жгла, -- ответила она быстрым шепотом. -- Стала оправлять вам постель, гляжу, а на стене клоп...

   И со смехом убежала.

   Он посмотрел ей вслед и, не раздеваясь, сняв только сапоги, прилег на стеганое одеяло на тахте, надеясь еще покурить и что-то подумать, -- засыпать в десять часов было непривычно, -- и тотчас заснул. На минуту оч-нулся, беспокоясь сквозь сон от дрожащего огня свечи, дунул на нее и опять заснул. Когда же опять открыл глаза, за двумя окнами во двор и за боковым окном в сад, полным света, стояла осенняя лунная ночь; пустая и одиноко прекрасная. Он нашел в сумраке возле тахты туфли и пошел в соседнюю с кабинетом прихожую, чтобы выйти на заднее крыльцо, -- поставить ему на ночь, что нужно, забыли. Но дверь прихожей оказалась заперта на засов снаружи, и он пошел по таинственно освещенному со двора дому на парадное крыльцо. Туда выходили через главную прихожую и большие бревенчатые сенцы, этой прихожей, против высокого окна над старым рундуком, была перегородка, а за ней комната без окон, где всегда жили горничные. Дверь в перегородке была приотворена, за ней было темно. Он зажег спичку и увидал ее спящую. Она навзничь лежала на деревянной кровати, в одной рубашке и в бумазейной юбчонке, -- под рубашкой круглились ее маленькие груди, босые ноги были заголены до колен, правая рука, откинутая к стене, и лицо на подушке казались мертвыми... Спичка погасла. Он постоял -- и осторожно подошел к кровати...

     Выходя через темные сенцы на крыльцо, он лихорадочно думал:

   -- Как странно, как неожиданно! И неужто она правда спала?

   Он постоял на крыльце, пошел по двору... И ночь какая-то странная. Широкий, пустой, светло освещенный высокой луной двор. Напротив сарая, крытые старой окаменевшей соломой, -- скотный двор, каретный сарай, конюшни. За их крышами, на северном небосклоне, медленно расходятся таинственные ночные облака -- снеговые мертвые горы. Над головой только легкие белые, и высокая луна алмазно слезится в них, то и дело выходит на темно-синие прогалины, на звездные глубины неба, и будто еще ярче озаряет крыши и двор. И все вокруг как-то странно в своем ночном существовании, отрешен-ном от всего человеческого, бесцельно сияющее. И стран-ою еще потому, что будто в первый раз видит он весь этот ночной, лунный осенний мир...

   Он сел возле каретного сарая на подножку тарантаса, закиданного засохшей грязью. Было по-осеннему тепло, пахло осенним садом, ночь была торжественна, бесстрастна и благостна и как-то удивительно соединялась с теми чувствами, что унес он от этого неожиданного соединения с полудетским женским существом...

   Она тихо зарыдала, придя в себя и будто бы только в эту минуту поняв то, что случилось. Но может быть, не будто бы, а действительно? Все тело ее поддавалось ему, как безжизненное. Он сперва шепотом побудил ее: "Послушай, не бойся..." Она не слыхала или притворялась, что не слышит. Он осторожно поцеловал ее в горячую щеку -- она никак не отозвалась на поцелуй, и он подумал, что она молча дала ему согласие на все, что за этим может последовать. Он разъединил ее ноги, их нежное, горячее тепло, -- она только вздохнула во сне, слабо потянулась и закинула руку за голову...

   -- А если притворства не было? -- подумал он, вставая с подножки и взволнованно глядя на ночь. Когда она зарыдала, сладко и горестно, он с чувством не только животной благодарности за то неожиданное счастье, которое она бессознательно дала ему, но и восторга, любви стал целовать ее в шею, в грудь, все упоительно пахнущее чем-то деревенским, девичьим. И она, рыдая, вдруг ответила ему женским бессознательным порывом -- крепко и тоже будто благодарно обняла и прижала к себе его голову. Кто он, она еще не понимала в полусне, но все равно -- это был тот, с кем она, в некий срок, впервые должна была соединиться в самой тайной и блаженно-смертной близости. Эта близость, обоюдная, совершилась и уже ничем в мире расторгнута быть не может, и он навеки унес ее в себе, и вот эта необыкновенная ночь принимает его в свое непостижимое светлое царство вместе с нею, с этой близостью...

   Как он мог, уезжая, вспоминать ее только случайно, забывать ее милый простосердечный голосок, ее то ра-достные, то грустные, но всегда любящие, преданные глаза, как он мог любить других и некоторым из них придавать гораздо больше значения, чем ей!

     На другой день она служила, не поднимая глаз. Казакова спросила:

   -- Что это ты такая, Таня?

   Она покорно ответила:

   -- Мало ли у меня горя, барыня...

   Казакова сказала ему, когда она вышла:

   -- Да, конечно: сирота, без матери, отец нищий, беспутный мужик...

   Перед вечером, когда она ставила на крыльце самовар, он, проходя, сказал ей:

   -- Ты не думай, я тебя давно полюбил. Брось плакать, убиваться, этим ничему не поможешь...

   Она тихо ответила, смаргивая слезы и суя в самовар пылающие щепки:

   -- Кабы правда полюбили, все бы легче было...

   Потом она стала иногда взглядывать на него, как бы несмело спрашивать взглядом: правда?

   Раз вечером, когда она вошла оправлять ему постель, он подошел к ней и обнял ее за плечо. Она с испугом взглянула на него и, вся покраснев, прошептала:

   -- Отойдите за-ради Господа. Того гляди старуха зайдет...

   -- Какая старуха?

   -- Да старая горничная, будто не знаете!

   -- Я к тебе нынче ночью приду...

   Ее точно обожгло, -- первое время старуха приводила ее в ужас:

   -- Ох, что вы, что вы! Я с ума от страха сойду!

   -- Ну, не надо, не бойся, не приду, -- сказал он поспешно.

   Она служила теперь уже по-прежнему, скоро и забот-ливо, опять стала вихрем носиться через двор в кухню, как носилась прежде, и порой, улучив удобную минуту, тайком бросала на него взгляды уже смущенно-радостные. И вот однажды утром, чем свет, когда он еще спал, ее отправили в город за покупками. За обедом Казакова сказала:

   -- Что делать, старосту с работником я отослала на мельницу, некого послать за Таней на станцию. Может, ты бы съездил?

   Он, сдержав радость, ответил с притворной небреж-ностью:

   -- Что ж, охотно проедусь.

   Старая горничная, подававшая на стол, нахмурилась:

   -- За что ж вы, сударыня, хотите девку навек осрамить? Что ж после этого начнут говорить про нее по всему селу?

   -- Ну, поезжай сама, -- сказала Казакова. -- Что ж ей, пешком, что ли, со станции идти?

   Около четырех он выехал, в шарабане, на старой высокой черной кобыле и, боясь опоздать к поезду, погнал ее за селом шибко, подскакивая по маслянистой, колчеватой, подмерзшей и потом отсыревшей дороге, -- последние дни были влажные, туманные, а в тот день туман был особенно густ: еще когда он ехал по селу, казалось, что наступает ночь, и в избах уже видны были дымно-красные огни, какие-то дикие за сизостью тумана. Дальше, в поле, стало совсем почти темно и от тумана уже непроглядно. Навстречу тянуло холодным ветром и мокрой мглой. Но ветер не разгонял тумана, напротив, нагонял все гуще его холодный, темно-сизый дым, душил им, его пахучей сыростью, и казалось, что за его непроглядностью нет ничего -- конец мира и всего живого. Картуз, чуйка, ресницы, усы, все было в мельчайшем мокром бисере. Черная кобыла размашисто неслась впе-ред, шарабан, подскакивая по скользким колчам, бил ему в грудь. Он приловчился и закурил -- сладкий, душис-тый, теплый, человеческий дым папиросы смешался с первобытным запахом тумана, поздней осени, мокрого голого поля. И все темнело, все мрачнело вокруг, вверху и внизу, -- почти не стало видно смутно темнеющей длинной шеи лошади, ее настороженных ушей. И все усиливалось чувство близости к лошади -- единствен-ному живому существу в этой пустыне, в мертвой враж-дебности всего того, что справа и слева, впереди и сзади, всего того неведомого, что так зловеще скрыто в этой все гуще и чернее бегущей на него дымной тьме...

   Когда он въехал в деревню при станции, его охватила отрада жилья, жалких огней в убогих окошечках, их ласкового уюта, а на станции все вокзальное показалось совсем иным миром, живым, бодрым, городским. И не успел он привязать лошадь, как, гремя, засверкал к вокзалу светлыми окнами поезд, обдав серным запахом каменного угля. Он побежал в вокзал с таким чувством, точно ждал молодую жену, и тотчас увидел, как вошла она, по-городскому одетая, из противоположных дверей вслед за вокзальным сторожем, тащившим два кулька покупок: вокзал был грязен, вонял керосином ламп, тускло освещавших его, а она вся сияла возбужденными глазами, юностью взволнованного необычным путешествием лица, и сторож что-то говорил ей на "вы". И она вдруг встретилась с ним взглядом и даже остановилась от растерянности: что такое, почему он тут?

   -- Таня, -- поспешно сказал он, -- здравствуй, я за тобой, некого было послать...

   Был ли когда-нибудь в жизни у нее столь счастливый вечер! Он сам приехал за мной, а я из города, к наряжена и так хороша, как он и представить себе не мог, видя меня всегда только в старой юбчонке, в ситцевой бедной кофточке, у меня лицо, как у модистки, под этим шел-ковым белым платочком, я в новом гарусном коричневом платье под суконной жакеткой, на мне белые бумажные чулки и новые полсапожки с медными подкопками! Вся внутренне дрожа, она заговорила с ним таким тоном, каким говорят в гостях, и, приподняв подол, пошла за ним дамскими шажками, снисходительно дивясь: "Ох, Господи, как тут склизко, как натоптали мужики!" Вся замирая от радостного страха, высоко подняла она платье над белой коленкоровой юбкой, чтобы сесть на юбку, а не на платье, вошла в шарабан и села рядом с ним, будто равная ему, и неловко подобралась от кульков в ногах.

   Он молча тронул лошадь и погнал ее в ледяную тьму ночи и тумана, мимо кое-где низко мелькавших огоньков в избах, по ухабам этой мучительной деревенской ноябрьской дороги, и она не смела слова проронить, ужа-саясь его молчанию: уж не рассердился ли он на что-нибудь? Он это понимал и нарочно молчал. И вдруг, выехав за деревню и погрузившись уже в подлый мрак, перевел лошадь на шаг, взял вожжи в левую руку и сжал правой ее плечи в осыпанной холодным мокрым бисером жакетке, бормоча и смеясь:

   -- Таня, Танечка...

 

  назад<<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 >>>далее

  

 

 

 

 

Форма входа
Поиск
Календарь
«  Декабрь 2024  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz