27
– Слыхали, дом продаете? – спросил покупатель.
Антонина Васильевна улыбнулась, подняла палец к уху, показала, что плохо слышит.
Соседка, Елизавета Филатовна, громко объяснила:
– Насчет дома спрашивают – как, продаешь?
– Продаю, продаю, – кивнула головой Антонина Васильевна.
– Переселяетесь?
– Уезжаю.
Покупатель оценивающим взглядом осмотрел избу.
– Далеко?
– В самую Россию, город Корюков, слыхали?
– Нет, однако, не слыхал.
Покупатель обошел дом, заглянул в спальню, потрогал стены:
– Дом-то кому принадлежит?
Антонина Васильевна недоуменно посмотрела на него:
– Кому... Мой он, дом-то.
– Они спрашивают, на кого дом записан, – объяснила соседка, – беспокоятся: купят, а потом наследники или еще кто объявится.
– Нету у меня наследников, – ответила Антонина Васильевна, – я в войну и мужа и сына потеряла. Одинокая я. Вот к сыну еду. Пропал безвестно в войну, а теперь нашлась его могилка. К ней и еду.
– Далеко ехать-то, – заметил покупатель.
– Далеко, – согласилась Антонина Васильевна, – я-то ведь дальше околицы не ездила. И не ехать нельзя. Сколько лет ждала: не мог он безвестно пропасть. Теперь хоть поживу возле его могилки.
– Поживи, Васильевна, да возвращайся, – сочувственно сказала соседка, – как ее начинать, жизнь, на новом месте?
Покупатель кинул на нее недовольный взгляд:
– Это уж, как говорится, хозяйское дело: где жизнь начинать, где ее, как говорится, кончать.
– Сколько мне жить-то осталось, – вздохнула Антонина Васильевна, – вот и поживу возле сыночка своего дорогого.
Соседка растроганно смотрела на нее.
– Поветшала изба-то, – сказал покупатель, оглядывая стены, – не содержалась. Дом-то, он мужской руки требует.
– Это верно, – согласилась Антонина Васильевна, – не было мужчины в доме, чего не было, того не было.
– Ему бы ремонтик, тогда и цену подходящую можно бы назвать, – сказал покупатель.
– На ремонт деньги нужны, – возразила Антонина Васильевна, – а где их взять?
– Вам, как матери героя, колхоз должен помочь, сельсовет, – наставительно проговорил покупатель.
– Ей уж предлагали, – вмешалась соседка, – отказалась.
– Зря отказалась, – заметил покупатель.
– Нет уж, – возразила Антонина Васильевна, – какой есть, такой покупайте. Я за дом деньги беру, не за сына. Сыну моему цены нет.
28
Сеновал был низкий, только в самой середине его, под коньком пологой крыши, можно было стоять на четвереньках. Задний торец был забит косо срезанными дощечками. Все добротное, крепкое, нигде ни щели; сено свежее, недавно убранное, хорошо высушенное, пахнущее осенью и сухим тополиным листом.
Через неприкрытые ворота были видны двор и кусок улицы. По ней проносились легковые машины, останавливались у домов, из чего Бокарев заключил, что на улице разместится штаб. Тогда жителей повыгоняют, а дома и строения прочешут.
Предположения его оправдались.
Появились квартирьеры, и вскоре из дома вышла хозяйка с дочкой – несли узел и корзину.
– Давай, матка, шнель! – торопил их квартирьер.
По улице шли женщины, старики, дети, тащили вещи на себе, везли на тележках, на колясках. Жителей выселяли.
Квартирьеры вошли во двор, осмотрели, открыли сарай, дали автоматную очередь и ушли, оставив ворота открытыми.
– Будто ногу задело, – прошептал Краюшкин.
– Ну и неловок ты, отец, – пробормотал Бокарев.
– Немец ловок, – морщась, ответил Краюшкин.
Бокарев стащил с Краюшкина сапог, осмотрел рану:
– Кость цела.
– Капельное дело, – согласился Краюшкин.
Пакет они израсходовали на Вакулина. От кальсон Краюшкина Бокарев оторвал кусок, перевязал рану, сделал жгут, перетянул повыше колена. Тряпка набухла кровью.
– Лежи, не двигайся, ночью уйдем.
Бокарев подполз к краю сеновала, чуть разгреб сено, вгляделся в улицу.
Легковые машины останавливались у домов; денщики таскали чемоданы, готовили жилье для офицеров, связисты тянули шнур – в школе разместился штаб.
Во двор въехал «оппель-капитан»; в дом прошел офицер; следом за ним шофер потащил чемоданы.
Потом шофер вернулся, поставил машину ближе к сараю, передом на выезд, и опять ушел в дом.
– Машину угнать... – прошептал Бокарев.
– Можно бы, – согласился Краюшкин.
– Ночью посмотрим, – сказал Бокарев.
– Стукнешь дверцей – они и услышат: днем посмотри, как обедать уйдут.
Бокарев не любил советов, но совет был правильный.
День тянулся томительно долго, но Бокарев не уходил со своего поста, высматривал улицу зорким глазом. Офицер ушел в штаб. Шофер, пожилой, сухопарый немец с мрачным лицом, то выходил во двор, то возвращался в дом; вынес матрац, перину, повесил их на веревки – приводил в порядок жилье. Аккуратно устраиваются.
Наконец денщик вышел из дома с судками, отправился в кухню за обедом.
Бокарев спустился с сеновала, заглянул в машину – в щитке торчал ключ зажигания.
Потом он подошел к забору, нашел щель между досками, но через нее ничего не было видно; он пошевелил доску – она не тронулась с места.
Он подошел к калитке, постоял, прислушался, тихонько открыл ее, стал сбоку, посмотрел на улицу. В конце ее уже был шлагбаум, возле него стоял часовой.
Он зашел с другой стороны калитки – на другом конце улицы тоже шлагбаум. У школы и у домов стояли легковые машины.
Бокарев прикрыл калитку, вернулся на сеновал.
– Не получится с машиной: шлагбаумы по обе стороны. – Он кивнул на ногу Краюшкина. – Дойдешь? Нам только до леса добраться.
– Не знаю, однако, – неуверенно ответил Краюшкин. – Может, тебе лучше одному уйти?
– В плен захотелось?!
– Зря говоришь, – возразил Краюшкин. – С этой ногой я буду тебе в тягость. Пережду. Долго ли они здесь будут?
– Не могу я тебя оставить, отвечаю за тебя! И так всех людей растерял.
– Ты молодой, здоровый, – сказал Краюшкин, – тебе есть надо, а у нас полбуханки, надолго ли хватит?
Бокарев швырнул ему хлеб:
– На, жри!
– Непонятливый ты, я не о себе, я о тебе.
– За меня не думай, – оборвал его Бокарев. – Я за тебя обязан думать. Вместе уйдем.
– Вместе так вместе, – согласился Краюшкин, но, как понял Бокарев, для формы согласился.
Краюшкин кивнул на улицу.
– Лошадей не видать?
– Зачем тебе лошади?
– За сеном сюда полезут.
– Нет там лошадей. Танковая часть.
– Тогда порядок, – удовлетворенно сказал Краюшкин.
Вернулся шофер с судками, потом явился и офицер; пробыл дома с час, пообедал и снова ушел в штаб.
Шофер вышел во двор с помойным ведром, открыл крышку мусорного ящика, опорожнил ведро, потом с двумя чистыми ведрами отправился на улицу к колонке. Аккуратный, видно, немец, хозяйственный. Отнес чистую воду в дом, опять вернулся, ополоснул помойное ведро и тоже отнес его в дом.
А день тянулся и тянулся, не было, казалось, ему конца.
Они съели по кусочку хлеба.
– Ночью воду достанем, – сказал Бокарев.
– Ночью лежать надо и не двигаться, – возразил Краюшкин.
– Не учи! – коротко ответил Бокарев.
Ночь выдалась светлая. Полная луна освещала спящие дома, машины у домов, часовых, расхаживающих у штаба и у шлагбаумов.
Бокарев перелез через забор на соседнюю улицу. Она не была огорожена шлагбаумами, но у домов тоже стояли машины, легковые и грузовые, немцы и здесь разместились.
Прижавшись к забору, Бокарев внимательно осмотрел улицу. По его расчетам, именно на ней они оставили Вакулина.
В глубине ее мелькнула фигура часового, в другом конце тоже. Улица охранялась, но шлагбаума не было; упирается, наверно, в пустыри, не проедешь, не проскочишь – окраина. Если переползти вон до того проулка, то можно уйти в поле, а там и в лес. И Вакулин на этой улице, только в каком конце? Пришли они с запада, значит, там, но вроде не похоже. Ладно, днем разберемся.
Он ухватился за верх забора, подтянулся, заглянул в соседний двор, увидел бочку с водой между яблонь, перелез через забор, подполз к бочке, отвел ладонью листья, наклонился, напился. Вода была хорошая, хоть и чуть застоявшаяся, припахивала бочкой и прелым листом. На заднем крыльце стояли грязные солдатские сапоги, лежала сумка. Бокарев открыл ее, увидел сверток с красным крестом – индивидуальный пакет.
На садовом, сколоченном из досок столе валялись пустые консервные банки. Бокарев понюхал одну – она пахла колбасой. Вернулся к бочке, зачерпнул воды, отпил – ничего, сойдет.
Он услышал шорох в доме и присел у бочки.
Из дома вышел солдат в нательном темноватом белье, помочился с крыльца и вернулся в дом.
Опять все стихло.
С пакетом в кармане и банкой воды в руке Бокарев подошел к забору, провел ладонью по его верху – верх был узкий, а опорные столбы заострены. Он нашел место между столбом и досками, втиснул туда банку и, не спуская с нее глаз, подтянулся кверху, позабыв о часовом, думая только о том, чтобы удержалась банка.
Все сошло благополучно. Он лег животом на забор, достал банку, осторожно притянул к себе, спустился на землю, прокрался к своему забору, перебрался через него и вернулся на сеновал.
– На, пей!
Краюшкин жадно припал к банке.
Перевязывая ногу Краюшкину, Бокарев удовлетворенно сказал.
– Затянет в два дня.
– Рисковый ты парень, – заметил Краюшкин, – хватятся, пакет будут искать.
– Не беспокойся, – уверенно ответил Бокарев. – Думаешь, немец дурак? Сам доложит, что потерял пакет? Сопрет где-нибудь. А будут искать – есть чем отстреливаться. – Он кивнул на автоматы. – А дойдет до крайности – выйдем на улицу и закидаем их гранатами.
Краюшкин молчал.
– Чего молчишь? – спросил Бокарев.
– Зачем говорить – услышат.
– Боишься?
– Чего бояться, – ответил Краюшкин. – Верти не верти, а придется померти.
– Все прибаутничаешь, – сказал Бокарев, – а нужно задачу решать: как уйти отсюда.
29
На работу я еще ездил, но в вагончике больше не жил. Ночевал у дедушки.
Я не боялся Юры. Думаю, наоборот: он меня боялся. Но я не могу жить в одном вагончике с человеком, с которым не разговариваю.
Это вообще тягостно – жить с человеком, с которым не разговариваешь. Есть семьи, где люди по году не разговаривают. Живут вместе, едят за одним столом, вместе смотрят телевизор, а вот – представьте себе – не разговаривают. Объясняются через третьих лиц или посредством записок.
У нас дома этого никогда не было. Поспорили, поконфликтовали, даже поссорились, но не разговаривать? Глупо. Тогда надо разъезжаться.
Я так и сделал. Кое-какое мое барахлишко еще было в вагончике, а я опять каждый день ездил в город и из города – жил у дедушки. Тем более, что после устроенной Вороновым публичной выволочки, после того как я обнаружил общую к себе враждебность, мне стало что-то неуютно на участке.
Придется, видно, сматывать удочки.
О том, что Юра схлопотал от меня, никто не знал. Я никому не рассказывал, Юра – тем более. Андрей тоже помалкивал: о таких вещах здесь трепа не бывает, ребята выдержанные. Даже Маврин ничего не знал.
Одна только Люда о чем-то догадывалась, вопросительно смотрела на меня, ждала, что я ей расскажу. Но я делал вид, что не замечаю ее взглядов. Если так интересуется, пусть узнает у своего Юрочки.
В конце концов она не выдержала и спросила сама.
Она приехала к нам в мастерскую оформлять наряды. Все ремонтники были на трассе, даже сварщик со своим аппаратом уехал. Только я один колбасился вокруг переднего моста к самосвалу.
Люда уселась на табурет, прикрыв его, по моему совету, газетой, некоторое время смотрела, как я работаю, потом спросила:
– Сережа, из-за чего вы подрались с Юрой?
Берет на пушку, на понт берет. Делает вид, что знает, а на самом деле ничего не знает, только догадывается. И если я поймаюсь, то окажусь источником информации, то есть сплетником.
– Когда это было? – спросил я.
– Сережа, не притворяйся, я знаю.
– А знаешь, зачем спрашиваешь?
– Хочу услышать об этом от тебя.
– А от кого еще слыхала?
– Слыхала, – объявила она таким тоном, будто действительно слыхала, но не может сказать, от кого.
Люда, в общем, ничего девка. Артельная, «нашего табора», как здесь говорят, добрая, широкая: когда у нее что есть, ничего не жалеет, всем поделится. Только редко у нее что бывает... Но она поверхностна, легкомысленна и лжива. Лжива не для какой-то выгоды, а просто так, по натуре, безо всякой цели, не себе на пользу, а себе во вред. Такая эксцентричная, экзальтированная особа, фантазерка.
И сейчас она, по своему обыкновению, нахально врала, будто кто-то что ей говорил. Никто ей ничего не говорил.
– Ничего ты не слыхала и не могла слыхать. Никакой драки не было и быть не могло.
– А почему вы не разговариваете?
– Опять: из чего ты заключила?
– Вижу. И ты перестал с нами обедать.
– Живу в городе и обедаю в городе.
Когда-то я был лопухом. Меня разыгрывали, и я попадал в глупое положение. Но сейчас нет, извините, я научился взвешивать свои слова. Ничего она у меня не выпытает, пусть не старается.
Она сидела в нашем тесном сарайчике, среди разобранных машин и агрегатов, среди железок и тряпок, на грязном табурете, который, если бы не я, даже не покрыла бы газетой, и ее мини-юбка, и мини-плащ, и модные туфли казались здесь жалкими. Я заметил на ее шикарном плаще пятна, каблуки были стоптаны, петли у чулок спущены. Все это, повторяю, выглядело жалким. И сама она выглядела жалкой, несчастная девчонка без семьи, без дома, перекати-поле.
– Чего домой не едешь? – спросил я, продолжая возиться с мостом.
Она не ожидала такого вопроса – он застал ее врасплох. И молчала.
– У тебя кто родители?
Она хмуро и нехотя ответила:
– Мой отец полковник милиции.
Штука! А я-то думал, что у нее отец слесарь, а мать медсестра. А ее отец – полковник. Да еще милиции. Наверно, от него и забилась к нам на участок, чтобы он не мог разыскать ее. Впрочем, возможно, и не прячется.
– Братья-сестры есть?
– Нет.
Единственная дочь. И сбежала.
– В чем вы не поладили?
Все так же нехотя она ответила:
– Про это долго рассказывать.
– И не хочется домой?
– Хочется... Иногда.
– Почему не едешь?
Она молчала.
– Юрку боишься?
Она презрительно передернула плечиками:
– Юрка! Захочу, поедет за мной на край света.
– Отца боишься? Он у тебя злой?
– Нет, ничего.
– Стыдно возвращаться?
– Угу. – Она посмотрела наконец мне в глаза затравленным и несчастным взглядом.
– Ну и глупо!
Люда ушла.
Советуя ей уехать домой, я действовал против интересов Юры. И если Юра узнает, то решит, что я делал это нарочно, ему в отместку. Андрей и Маврин расценят как нетоварищеский поступок. Но мне наплевать, что подумает Юра, что скажут ребята. Мне ужасно жаль Люду: такая она неприкаянная и при всей своей вызывающей внешности беззащитная.
Вернулся с трассы механик Сидоров, помог мне закончить мост. Он переходил от одного дела к другому без перекура – свидетельство наивысшей работоспособности. Другие подгадывали окончание дела к концу смены, в крайнем случае к обеденному перерыву, а потом уже брались за новое. «Но уж это завтра» или: «Это после обеда»... Если задание было очень срочным, сначала перекуривали – «перекурим это дело» – и тогда только приступали. Сидоров никогда ничего не откладывал ни на завтра, ни на после обеда, ни на после перекура. Начинал новую работу так, будто продолжал старую.
Собственно говоря, историю с неизвестным солдатом затеял именно Сидоров. Он остановил Андрея, не дал срезать холмик, потребовал у Воронова разыскать хозяина могилы, но удовлетворился тем, что могилу перенесли. Для него этот солдат существовал как безымянный. Могила была символом, памятью, данью признательности, долгом, который живые отдают безвременно погибшим. И он считал это достаточным. Он не упрекал меня за то, что я ездил к Краюшкиным, не отговаривал, когда я намекнул, что придется слетать в Бокари, – он не отговаривал меня, но и не уговаривал. Могила перенесена, сохранена – остальному он не придавал значения. Он не придавал особенного значения и тому, что я вообще уйду с участка: уйду я – придет другой. Он мне помогал, показывал, учил – будет учить другого.
Может быть, в этом и была своя мудрость. Что изменилось в жизни Краюшкиных, оттого что нашлась могила их отца и деда? Что изменилось в них самих? Ровным счетом ничего. Прибавилось душевное неудобство за то, что они сами не разыскали могилы. А потом оно прошло – утешили себя тем, что такой розыск им не под силу, и он действительно им не под силу. И если мы напишем здесь: «Краюшкин П.И.», то сын, может быть, приедет один раз и больше ездить не будет. Могила останется сама по себе, будут за ней присматривать пионеры и школьники: для них фамилия «Краюшкин» ничего не говорит. Если бы было написано: «Неизвестный солдат», то это было бы романтичнее. Давало бы пищу воображению и фантазии, утешило бы других матерей – возможно, здесь их сын.
назад<<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 >>>далее